Серп демонов и молот ведьм — страница 48 из 71

– Антисиниты, антиматерьи, антигерои – это нам зачем? – задался научно Дудушко. – Черное и белое. Скажи нам еще: чернозадатые москали. Мы это и так знаем.

– А молодец! – громко отредактировал выступающего депутат. – Кроет крестями враз.

– У нас, белых материй, с неграми нынче дружба, – спокойно продолжил исследователь. – Я в Африках-то в командировках был, от воды ихней хоронился, изучал ихнюю сторону этой нашей общей земли. У них и хвори похожие. И детки уроды, только живот пученый. Такая же беспризора. Все божьи твари! – вдруг звонко поддал ученый. – Я их так и обозначил в отчете. Божьи, мол, но твари. Но что мое главное открытие – скажу. Вот, господин мандрит меня не осудит…

– Архимандрит, – поправил замдиректора, глядя на насупившегося сановника.

– Ну! Ахремандрит. Я и говорю. У всех душа, у всех – у ихних женщин, у детей. А задача! – взвопил он. – Измерь душеньку, замерь и доложи мандриту, архи. Это тебе не треклятая задачка – интегралами фокусничать, оболгать распятых, раз – четвертых. А потом и первых начнем лгать? Лжи, Триклятов. А мы тебе поправим. Вот вам мое истинно открытие. Закон тяготения душ. Смотри, народ. Все веса притягиваются, по тяготению, по весомости жизни. Ты ко мне, я к тебе. Кроме некоторых. Сала пожрал, вес возрос – и тяга выше. Баба… женщина толстее… шире – притягивает активнее. К такой же или мужчине под соком. Дитя из нее выйдет, тяги нет. Всемирно известно. Ньютон, Дарвин, Каплер – иудины дети.

– Вот чешет! – восторженно зашуршал депутат в президиуме. – Как по писанию, что другой директор.

– Как по писаному, – поправил грамотей Скатецкий, косо осматриваясь на Гаврилла.

– Оказалось, – подытожил науку Дудушко, – покойник к покойнику меньше тяга. И дело не в квадратах расстояния до кладбища. Душа ушла. По весу массы. Думаю, замерь Дудушко душу, и дело в шляпе. Плюс с минусом учел, и закон ясен. Это мы еще с комсомольского секретарства знаем. Душа умучилась и тяги нет. Живой, он и к живому, и к водке, к хлебам раздаденным, и к воде, думая – винище, тянулся. А ушла жизнь, и нет веса. Теперь так. Вот ты, Триклятов, прислушайся из своего ада. Чем человек душевней – ну кто мандрит, или вон Андрон Агронович, у кого белая душа в груди поет – общий вес больше, и тяга людей с этой белой душой к дружке – совсем засасывает. А если ты изверг, иуда или искариот какой, аскарид – черное сердце в минус. Идет отталкивание процесса. Ну вот, – тихо закончил он. – Плюс с минусом… Открытие…

– А что, – осторожно спросил Антон Антонович, – на животных опыты ставили?

– А как же, – скромно подтвердил душегубство кандидат, – собаки кусачие, брошенные, мыши. Окончательно спустившиеся бывшие люди. На них сверху ставили.

– Кошек-то не трогали, думаю. Домашних пушистых зверей? – в ужасе громко шепнул в микрофон крупнослужащий.

– Ни в коем разе. До кошачьих и свинячих и пинцетом…

– То-то! – грозно поднял ладонь на защиту меньших чиновник.

– Так, – привязался теперь депутат. – А растения что? Грибы-ягоды с душой?

– Не наблюдается. Изменения веса по окончанию службы отсутствуют. Апельсин-лимон при срыве. Ананас при корчевании в Африке. Небольшой намек души наблюдали на конопле, на крупном кустарнике. Но, думаю, погрешность счета лаборанткой. Бабские дни у нее трахнулись. Чуть не загубила экскремент. Человечий фактор, он тоже… Все этот… Ойничевич подсуропил, пора его с лаборатории двигать…

– Попрошу без личностей… – вскинулся задетый за живое завлаб. – Тут вам люди, а не конопли.

– Ну иди, – тихо сказал Скатецкий, ликующий в тяжелой душе, что его не помянули.

– Продолжайте замеры, – сопроводил ученого человека Антон Антонович, держась за сердце и поглядывая на часы. – Нанометодами нацпроектов.

– А теперь я скажу, – выкинулся опять к кафедре депутат. – Послушал вашу диспутию. На весь корпус, пять этажей, три тыщи метров – один-полтора ученых. Тогда вот чего, – сообщил, обращая лицо к поднявшемуся с малым колокольцем Скатецкому. – Раз вы так, то и мы так, господин заместитель по науке. Вам известно, на чьей земле расположено вверенное вам учреждение?

– На вашей? – позеленевшими губами пролепетал ученый руководитель.

– Если бы. Да кабы. Докладываю. Раньше, недавно, в четырнадцатых веках на этой землице, подаренной матушке-церкви одним зарезанным в младенчестве князем, расположен был Марфо-Сторожевой монастырь, подворье и ямы-жилища чернецов. Вся тут эта земля – божья, – и Гаврилл согласно и глубоко закивал сединами на этот пассаж. – Так вы думайте быстрей головой, надо бы землицу вернуть в лоно. Щас мы враз возвращаем, только пикни. Пекарню вернули, разнузданных два музея нетерпимых, где эти – отродья демонов и козлоногих девок шабашат выставляются – вернули враз. Теперь директорша по дальним скитам коленями на горохе отмаливается. Бывший райком, страшно подумать, – и тот… На очереди. Задумайтесь думкой, науки. Возьмите Триклятова под жабры и пускай правду квакает, как осетр паюсную… из буфета. Где документ, что статья отменяется? Где правоустанавливающие бумажки на землю? Где стоял монастырино? Тут.

Все. Всех вас попросим со свистом – на аэрационные поля. И меряйте метан жопой – пока пузыри через жабры не попрутся. Все, караул уснул.

– Не волнуйтесь, господин депутант, – путаясь от нервов, запричитал замдиректора. – Все упорядочим. Сейчас послушаем его ученика. Этого Триклятова любимого… и единственного. Ученик-то знает. Введите задер… приглашенного аспиранта.

* * *

Разбушевавшаяся в римско-византийском стиле трагедия-чествование произвела на мачо Моргатого, как ни странно, сугубое впечатление. Эдик разволновался эдак, что выхватил у флегматичного соседа флакон валокордина и хватил из горла, вырвав зубами пластмассовую сопелку. Причина тому проста, и судите сами. Эдька мог пропустить в день через голову две или две с четвертью передвигавшихся шагом мысли. Тут, конечно, понимаете – думать, это вовсе не: соображать, схватывать, кумекать или ловко обегать мозгом препятствия. Голова настоящего мачо не произведена думать, а мозг его как орган – рудимент. Он работает выключателем сна, вдохновителем еды и генератором высокочастотного надувательства или обмана. Даже удовольствие от ресторанов или от морского испанского бриза обрабатывает у него спинная вязига. А тем более мордобой, частую, как пиковая масть, месть или пакость, ровную посадку в седле или осанку в кресле, чтоб не терлись манжеты. Это все штуки, подотчетные железам и качественным ферментам, работающим в таком мужике, как «Ролекс».

Главные органы в мачо это: пищевой тракт, где пища иногда затормаживает свой стремительный к свободе бег, чтобы сменить лошадки-мышцы и дать сокам остыть, и, конечно, мошонка – подлинное украшение истинного мачо. Там по ночам, утрам и вечерам шляется вязкое потное либидо, сладко-соленое эго и еще до чертей всяких фрейдовых примочек и прибамбасов. Возбудительный тракт пыхтит у мачо, как молот силомера на выставке достижений: есть достойные руки – и молот пашет, а потом сеет и веет.

Также этот его орган, то есть жирное ленивое содержимое толстой не бьющейся нервно черепушки, как ни удивительно, может свободно исполнять фуги поучений и даже наставлять. Наставления и рога зазевавшимся баранам. Соки из темных глубин, пробулькивая и пузырясь, поднимают пустоты башки, и автоматически раскрывается сияющая белизной зубов челюсть, извергая наборы словесных излишков в промежностях панресторанных рвот и служебных зевот.

Поглядите, только не косо, на наших настоящих мачо. Все они провели утро и полдник жизни, шастая из «Националя» в «Метрополь», из «Берлина» в «Савой», напиваясь, как комары, дармовщиной, блюя дефицитом, а потом разглядывая недоуменно свои замазанные икрой черные щеки в кривых лживых зеркалах ресторанных, сияющих розовым царским золотом клозетов. Там же они, вдохновенно красуясь, врали, крали, лапали официанток и общих подруг и друзей под взаимные увещевания «Ну ты, чувак, гений!». Теперь же, теперь все они, придумавшие, может, когда комсомольскую повестушку про пионеров, или стибрившие сценарьчик из-под задремавшего и обоссавшегося, запанибратски называемого другом знакомца, поколесившие и помаявшиеся в разных предбанниках и будуарах – вдруг все вышли с годами в учителей, законодателей нравов и наставителей чести, налились помпезной спесью и животным презрением к прочим, которых морочим, стали вдруг авторами свободы, чертежниками достоинства и куплетистами сопротивления – в какой бы валюте и куда бы она, свобода, ни складывалась. Когда подступают годы, знаете, уже не до разборок с истиной и не до увещеваний правды.

Молодой, но уже спелый и ловко повисший на кусте жизни мачо – это крепкий фрукт прерий и овощ постельных навозных полей. И не дай блох, если тянет вдруг в мозговой полости холодный ветерок мыслишек или стукнет по редким клавишам мозжечка молоточек сомнения. Такое, однако, и зацепило Эдьку Моргатого. Хватанув валокордина, с ужасом он глядел на гладиаторскую научную площадку и тяжело, как после зубодрания, жевал засевшую в нем впервые в этот день мысль.

Нет, ему не то чтобы было жаль введенного в залу бледного шатающегося недомерка, подпираемого с боков пожарным и военкомом.

Если б ему рекомендовали на это плевать, то он бы стоял и сутки харкал на спирохету, огнеборца и военно-тыловую крысу. И даже не спросил бы пить, спрайта или кваса. Прошибила его красиво высаженную на широкие плечи башку-капусту другое – какие же есть кругом сильные поджарые люди, может и словчившие раньше, чтобы выпрыгнуть из помоев. Теперь же они любого… любого, даже и крупного ученого замдиректора науки, руководящего пятью, а то и десятью промышленными холодильниками в подвале, набитыми редкой рыбой и частой икрой, даже его, или сопливого пожарника, из-за худых шлангов и сухих водоводов тушащего соплями, или резвого военкома, кормящегося с впадающих в раннюю инвалидность сопляков, да и любого журналистика-обозревателя или кандидата естественных наук, воспитанника пустоты – всякого эти полуночные звери враз разорвут, как тузик бобика, и поглядят фиолетовыми дьяволовыми глазами окрест, шаркая кровяными сочными губами. И даже