«Вот, гляди, женщина какая должна быть. А не то что ты, дубина деревянная, всю жизнь орешь, как носорог. Вот какую я нашел», – и попрошу Фирку чуть боком, для вида повернуться. А твой старый мужик – что саксаул без корня. Но все одно, сеструха, уезжаю и счастья тебе желаю. Бери весь дом, и буду тебе нарочно рыбу копченую слать. Чтоб понимала, какой у тебя брат счастливый стал.
Наконец замолк и Горбыш, и двое в клети приуныли, и каждый взялся думать о своем. Но совсем скоро заявился полуголый Гуталин и странными глазами поглядел на упакованных людей.
– Ну давай открывай, – предложил Горбыш.
– Бутылку поставим… на троих, – предложил выкуп слесарек.
– Слушай, вохр, – вдруг спросил, переминаясь, мастер-стриптизер. – А ты, наверное, меня за мужика не признаешь. Как этот гадский оператор. Что я все перед бабами верчусь и монет в трусы набираю.
– Да нет, что ты, – сподличал Горбыш. – Ты самый мужик и есть по мужицкому делу.
– В самом соке, – подтвердил слесарь.
– Врешь, – пробормотал Гуталин, угадав. – Меня и бабы за мужика не считают, а держат за кусок мяса с членом посередине. Словно я на настоящую работу не годен.
– Может, ты и не самый мужчина великий, – начал хитрость Горбыш, – но и не дурей другим. Может, и со мной ровня. Вон слесарю точно двадцать одно очко вперед дашь.
– А про посылку меня все наврали тебе, – крикнул слесарь. – Не умею я разводным сиськи крутить. Так кручу, вручную.
– Лажаете, – надулся здоровый. – За дауна выдаете слюнявого.
– Ты чего! – возмутился Горбыш. – Мы и слов таких ученых в школе не учили. Только мать-перемать.
– Это учили, – подтвердил слесарек и сел в угол, кручинясь.
– Ладно, – согласился стриптизер. – Признай. Что я лучше тебя цепи бумажные рву на показе, потому что мощнее человек и лучший актер. Хочешь, еще раз покажу, как цепи рвать.
– Ну это уж ты хватил, – отметил раздосадованный вохр. – Не показывай, и смотреть не буду. Еще грудь клюквой мажет, художник. Фон-Кинг.
– Ладно, Горбыш, – тихо зашептал слесарь. – Жалко, что ли? Лучше вы, господин, рвете, намного краше, – добавил он громко.
– Вот, – угрюмо продолжил Гуталин. – Вижу, за человеком вы никто не видите личность. Творческую не видите за мочой. Думаете, ползает таракан, баб лижет за бабки. Тогда сидите здесь, пока кто не придет.
– Эй-эй, – воскликнул тут вохр, дико озираясь. – У меня новый номер. Я плечами плащ рву, ты не видел. Вроде как человека цепляет и обкручивает мечта – деньги. Одежа, шмотки. И превращает в рабу. В бабу. И я рву кожаный этот плащ, вот гляди, на куски плечами. Освобождаюсь от лажи и цепей секса. Но все никак. На новый конкурс не могу дать, не рвется. В чем зазор, не знаю. Открывай. На плащ, сумеешь порвать лучше меня?
Гуталин молча усмехнулся легкости задачи и глупцам псевдоартистам и пошел к засову, открывать и рвать ихний плащ ожесточенно в клочья.
– Не отдавай кожаное изделие горилле, – тихо взмолился слесарь. – Изорвет без обрата, страхолюд.
Гуталин подошел и взялся за засов. Горбыш с ужасом глядел на свою обнову и борцовские плечи, руки его дрожали. И он воскликнул:
– Нет, не дам. Все равно ты бесполезный, чужие кожи уродовать. По шву только изуродуешь, и нет вещи. А мне на мотке рулить. Рвать надо с головой, как настоящие мужики рвут, в клочья! Тут одной мышцей не отделаешься. Понял?! Не понять тебе это никогда.
Слесарь, мигая, глядел на товарища и думал одно – ошибся, влез, ошибся. И еще думал: «Альбинка, где ты. Спасай дураков».
Гуталин закрыл лицо руками и упал на пол.
– Ладно, вставайте, господин Гуталин, мы пошутимши, – сказал слесарь. – Давайте сдружимся. Через совместный фокус.
– Ладно, согласен, – поднялся силач с каменным лицом. – Начнем дружить.
Он подошел к куче тряпья и хлама в углу, оглянулся на застекленных и вынул из плавок золотую зажигалку. Весело вспыхнул огонек.
– Эй, – застучал по стеклу вохр. – Эй! Бери плащ, бери рубаху. Трусы тоже забирай. Только не балуй.
Слесарь в ужасе глядел на стоящий полуголый монумент. Гуталин бросил зажигалку в тряпье и, закрыв лицо, вышел деревянно-оловянным шагом из комнатенки. Тусклое пламя охватило тряпье, и сразу повалил удушливый дым.
– Эй! – крикнул вохр слесарьку. – Он чего? Сбрендил?! Воды в тазе нет, поистратили. Хоть в гроб ложись. Давай орать пополам.
Полыхнуло жарче, потом задохнулось пламя, не чувствуя языком воздух, и желтое облако стало подниматься вверх, к потолку. А сбоку, приоткрыв дверку, всунулся в комнату, хоть чуть добавляя воздуха и тяги, человечек с камерой-головой и застрекотал мотором.
Что человек – густой призрак. Из тюбика пустоты выдавливает его бродящая по лезвию страсти вселенская любовь и насыщает пузырями души бродящая квашня мироздания в бескрайнем чане замысла, калимом с одного бесконечного бока адовым дровяным и плазменно-водородным огнем и остужаемом с иного неизмеримого края прохладным и хрустальным, журчащим горним райским песнопением.
Бредут плотные призраки, храня до поры возле сердца чистоту чуть толкающих ввысь пузырей, тонких, податливых и прихотливых новообразований, чуждых звериным повадкам полупрозрачных, водянистых и озирающихся окрест зомби; бредут по путям неначертанным и неисчисленным, падая в чужие сети и спотыкаясь о мечты свои – словно первопроходцы или роботы-разведчики на иных планидах, пущенные Тонким Разумом испытывать прочность запредельных льдов.
Что они – проходят ли, не замечая и лишь на миг мешкая и озираясь, сквозь слабую плоть таких же, словно это тень камыша пронзает серебряную неспокойную на ветрах воду, или же падают, утратив держащий их прямо и строго радужный шар, и, в ужасе открыв наконец очи, видят таких же, или похожих, важно и чинно шествующих по расплывающейся их плоти, – неважно; что они – небольшие программки короткого пути, записанные в хитроумной маслянистой машине мозга, или все же осколки они живого божественного света, пущенные разумно пастись на природных нивах, а может, все же они человеки – созданные по Его образцу слабые копии, пазлы с наборами стандартных химических ингредиентов, или растущие под солнцем кристаллы странных модификаций – неясно.
Видно одно лишь определенно – вынуждены вечно метаться в своем чистилище, шарахаясь от края трещащего по швам ада, и, запрокидывая головы, искать вперившимися в отчаянии молящими глазами и напряженными раковинами ушей звуки и миражи рая. Когда наконец позволят понять им – вы, призраки своего чистилища, вы же и ангелы топтанного вами рая и демоны вырытого вашими мотыгами ада. Другое – суета.
Литератор господин Н. приоткрыл застланные слезами глаза и нагнал мысль: надо немедленно, сейчас же, записать хоть на какую бумагу эти стройные мысли свои. Потому что через секунду, как и всегда, сотрутся и сойдут на нет, канут в грязной чернильнице или в пасти старого, еле живого компьютерного крысака. Н. схватил лист, сжал ручку, вывел слова и побелел. На бумаге проступило знакомым почерком:
– Поет шрапнель, прощай Лизель.
– Поэта шрам – праща и цель.
Дичь, дурь, ужаснулся Н. Неужели и на мониторе окажется то же. В отчаянии ухватил он свою глючащую старческими глазами «Тошибу», раскрыл экран и высветил последние экзерсисы: «Сценарий. Остаться в Ж. Серия 18». И стал, ожидая волшебных или почти стилистически сказочных эскапад, тыкать в клавиатуру пальцем. Вылезло:
«Ираида случайно узнает, что Зямкин не ее муж. Он вспотел от Игорька. Но морских котиков бить запрещено, и их сын полка дезертирует в Гринпис, назло награжденный. Впереди поземка, позади жизнь. Не складывается и у Игоря, ни в какие ворота не прет поперек пустым ведрам Ираиды. И все же они счастливы порознь. Позади страсть, впереди опадшее царство Флоры. Зямкин забыл паспорт, котиков трясет качка. На яхте – высокий штиль. Зямкин отдает концы. Ираида отказывается, все же она не последняя дура на деревне, страдать за троих. Поселок встречает рассвет глухим ропотом волн…» А в конце пальцы, не повинуясь правообладателю, вывели: «Прости, Лизель, я в кельи щель Просить постель тащусь отсель».
Н. оглядел словесный кишмиш и погасил глаза электронного секретаря. Потом перечитал текст Моргатого на вчерашнем почтовом переводе в сумме 247 рублей 98 коп.: «В счет расчета по принятым работам. Срочно подтаскивай окончание Остаться в Ж. Встреча Институт Земли пятница 1200». Н. с безразличием поглядел на настольный будильник и увидел, что короткая и толстая, как меч спартанца, стрелка подсекала одиннадцать, а в схваченных им наручных часах увидел жуткое пугало буковок в квадрате: «ПТ», что в переводе с технического могло означать – на встречу он опаздывает. Литератор судорожно вновь открыл древний нотбук, после «глухим ропотом волн» добил: «Герои, взявшись за руки и кто за что попало, кружатся по берегу под неслышную музыку сфер, задрав юбки и брюки. И откинув костыли. КОНЕЦ», – а потом врубил принтер.
Через час Н. входил в прохладный и уютный, чуть пахнущий свежим клеем и побелкой институтский вестибюль.
Овальное пространство вестибюля, скроенное сталинскими растрелли для групповых ритуальных балов пятидесятого года, теперь было очищено от турникетов, кабинок, косящихся на посетителей стендов, а также поверху были обиты и теперь валялись стопкой жеваного сахарного рафинада академические фризы – «Научный работник в косоворотке побивает камнем знания разинувшего пасть на наши достижения империалистического гада» и «Научная работница в косынке трясет ретортой с эликсиром большевизма над империалистическим орлом, норовящим клюнуть в сердце многострадального ихнего фабричного раба» и прочее.
Все пространство было готово подставиться новым оформителям, а те уже приступили к штурму – лестница и стремянка опирались о бывшие фризы плечами. Вдоль стен, рассчитавшись на чет-нечет, попеременно стояли строго оформленные в хромированные минималистические рамы, а кое-где уже были вздернуты и подвешены фотографические портреты физиков – Ломоносова, Ньютона, Кулибина, Эйнштейна и до нынешнего ректора университета, а перемежались они через один верно схваченными фотографом иерархами церкви – Агриппой Неттесгеймским, Антонием Печерским, Сергием и Митрополитом Макарием и, до нынешних, замотделом сношений и г-на Гаврилла. Над подъемом и установкой физических величин возле лестницы трудились г-да Скатецкий и Ойничевич, а святыми и нынешними демоноборцами занимались на стремянке, хватая в объятия и водружая их, мачо Моргатый и кандидат Дудушко.