Он уже знал наперед, какая реакция последует на неуклюжую подначку, отпущенную по адресу внешне невозмутимого, но обладающего очень чувствительными «датчиками» Алексея Елисеева. Алексей проглотит шутку, не подав даже виду, но в зрачках спокойных светлых глаз, как свет, рожденный раньше звука, а потом и в небрежно произнесенной фразе тут же выплеснется ответ, который невольно заставит покраснеть опрометчивого острослова. Евгений Хрунов интеллигентно отмолчится, отойдет в сторонку. Таких шутка всегда застает врасплох: их мысли на иной волне. Другое дело Борис Волынов со своей богатырской статью — усмехнется и лишь поведет сильным плечом.
Такие детали замечал, разумеется, не только Владимир. Что-то трогательно-заботливое проглянуло в каждом из них, когда несколько суток подряд, репетируя полетные условия, они довольствовались космическим меню. Почему-то лишняя туба черносмородинового сока непременно оказывалась у Алексея — кто-то подсовывал свою, зная, что он любит сладкое. Борис Волынов — это тоже знали все — был неравнодушен к ржаным хлебцам…
Но то главное, ради чего подгонялись одна к другой «детали» механизма, состоящего из четырех человеческих душ, четырех характеров, ожидало их, конечно, на орбите. Любая частность должна была принять там характер общего. Тому трудному и опасному делу, что поручалось им на двухсотпятидесятикилометровой высоте, нужна была спокойная и мгновенная реакция Елисеева, вдумчивая обстоятельность Хрунова и расчетливая, вдохновенная напористость Волынова.
С Волыновым у них, правда, были отношения особые — их обоих назначили командирами кораблей. За несколько дней перед стартом их и разместили в одной комнате. И любой, даже пустячный разговор неизменно трансформировался в обсуждение предстоящего полета. Даже засыпая, один из них вдруг озаренно спохватывался и будил другого: «Послушай, не спишь?.. А что, если закрутку сделать пораньше?» Дремавший мозг схватывал эту фразу мгновенно, как будто дневной разговор не прерывался, и, включив настольные лампы, раскрыв бортовые журналы на нужной, сразу угаданной странице, они снова и снова прослеживали, прощупывали каждую пядь орбиты.
Последний предстартовый вечер — Владимир должен был стартовать первым, а через двое суток к нему присоединялся на орбите Борис с Алексеем и Евгением — тянулся тягостно. Оставив на столе уже, кажется, вызубренные до каждой страницы бортовые журналы, они спустились в холл, начали было партию в бильярд, но, разогнав по столу шары, поняли, что игра не сулит развлечения. Сейчас Борис влепит в лузу вот эти два боковых, потом от борта дуплетом в правый угол этот… А он, Владимир, возьмет вот эти два шара, на которые Борис даже не обратил внимания. Через пятнадцать — двадцать минут, не признаваясь в ничейном результате, они будут гонять по зеленому суконному полю два последних шара. Они, не сговариваясь, поставили кии в сторонку и вернулись в комнату.
Служили два друга в нашем полку,
Пой песню, пой…
Но Борис тут же нажал на клавишу приемника, оборвав старую, удивительно соответствующую настроению песню.
«Ты мне надоел», — сказал один.
«И ты мне», — сказал другой…
Неписаная этика, воспитанная в каждом за годы службы в летных полках, не позволяла дать волю эмоциям. «А ведь мы и вправду поднадоели друг другу, — подумал Владимир. — Эти месяцы тренировок в одном и том же пространстве, с одними и теми же кнопками, с повторением одних и тех же команд, даже движений, которые позволял и которые диктовал нам корабль». И еще он подумал о том, что однообразие жизни, так сблизившее их, легко могло бы обратиться в свою противоположность, во взаимное отталкивание. Быть может, именно сейчас наступал критический момент.
Пожелав друг другу спокойной ночи, они уснули почти одновременно и проснулись вместе — ровно в пять часов, не дав зазвенеть будильнику.
В оконное стекло царапался морозный степной ветер. Владимир представил, как стынет на этом леденящем сквозняке ракета, и ему захотелось скорее туда, в кабину, ожидающую его человеческого тепла.
Через час, облаченный во все зимнее — в меховую куртку, шапку и унты, — он прощался возле автобуса с Борисом, Алексеем и Евгением, которые, не обращая внимания на врачей, топтались-перетаптывались на снегу, потирая на морозце уши. Чтобы, не дай бог, не простудились, им не разрешили ехать на космодром, и Владимир тоже торопил расставание, поглядывая на часы и держась за автобусную дверцу.
— Вы бы хоть обнялись, черти, на прощание, — заметил кто-то из толпы провожающих.
Владимир поочередно прислонился к каждому из остающихся, ободряюще пошлепав по спинам, и уже с подножки автобуса крикнул:
— А что нам обниматься? Не на год же! Через двое суток встретимся!
Автобус дернулся, рванулся к распахнутым настежь воротам, и Владимир словно остался наедине с самим собой, погрузившись в заботы предстоящего старта.
Как будто это происходило уже не с ним, а с кем-то другим, а он лишь присутствовал рядом, лифт поднял его на вершину ракеты, где ветер пронизывал насквозь. Но он уже и не чувствовал ни дыхания снежной степи, ни жгучих заиндевелых поручней. Хотелось только одного — поскорее нырнуть в люк и занять место в кресле.
О друзьях, с которыми тренировался, он вспомнил уже на орбите, когда в неожиданно наступившей оглушительной тишине, в свете яркого, глянувшего в иллюминатор солнца увидел справа и слева от себя пустые кресла, предназначенные для Елисеева и Хрунова. Да, эти двое должны будут перебраться к нему с корабля Бориса Волынова. Но тоненькую ниточку грусти, потянувшуюся было от Земли, тут же оборвали раздавшиеся в наушниках голоса: Центр управления требовал докладов, и, беспрекословно повинуясь этому деловому зову, он опять стал как бы живой частью корабля.
Занятый переговорами с Центром, всевозможными вычислениями и той мелкой, незаметной работой, которой на орбите почему-то всегда оказывается больше, чем на тренировках, он с удивлением обнаружил, что ему совершенно некогда поглядеть в иллюминатор просто так, ради любопытства, с каким взирают на проплывающую под самолетом землю не летчики, а пассажиры.
Где-то над островами Новой Зеландии такая минута все же выпала, он приник к иллюминатору и над зыбкими, теряющими очертания зелеными пятнами среди океанской лазури, напоминающей необъятное плиссе-гофре, увидел хищный облачный завиток циклона. Надо было срочно сообщить координаты, предупредить о грозящей опасности сотням и тысячам невидимых отсюда существ, называемых землянами.
Потом внизу блеснула светлая ленточка Нила, и, поглядывая на желто-бурое пространство, занятое зыбистыми песками, он вспомнил, что первой подметила почти картографическую цветовую гамму материков Валентина Терешкова. В самом деле, они виделись сейчас как бы с последней парты класса — желтая Африка, зеленая Южная Америка, темно-коричневая Азия… Иллюминатор словно залепило белым — внизу проплывала заснеженная Европа с черно-серыми, будто выложенными на посадочном поле опознавательными знаками — пятнами больших городов.
И тут Владимир подумал, что, доведись ему — при условии, что он ни разу не видел перед собой человека-землянина, — определять, есть ли на Земле жизнь, он не сразу ответил бы утвердительно. Чем выше поднимается человек над планетой, тем невозвратимее теряет из виду он самого себя. Есть высоты, а точнее, дали, с которых сама планета Земля видится точкой на небе. Только отблеск Солнца выявляет ее среди жуткой кромешной темноты.
Теперь и в самом деле корабль плыл над ночью, и, выключив в кабине свет, Владимир увидел в иллюминатор знобящую пустоту, безмолвный мрак. На другой стороне земного шара корабль уже не могли достать радиоволны, и наполненные этой же пустотой и этим же молчанием наушники обессиленно жались к вискам. Все вымерло вокруг, на всем белом, нет, теперь уже черном свете, во всей вселенной остался лишь он один на виду у холодных, безжизненно ярких звезд…
Каким спасительным, вернувшим к жизни током пронзило его, когда, проплыв над багрово-оранжевой полосой зари, он вновь услышал знакомый голос дежурного Центра управления. Его чуть искаженный баритон, передававший спокойные обязательные фразы, прозвучал музыкой.
Но странно — отозвавшись на этот голос, Владимир не ощутил ожидаемой радости и, произнеся обычное: «Прием», стал ждать других голосов, которых здесь действительно ему не хватало. Когда же в ответ снова раздались повелительно-ободряющие нотки уже знакомого баритона, он понял, каких голосов ждал, и с досадой посмотрел на два пустующих по бокам кресла. То, что было задумано, вычислено, отрепетировано долгими месяцами тренировок на Земле, здесь, на орбите, показалось ему несбыточной фантастикой. Да, они взлетят ровно в срок, но возможно ли в этом океане, поистине безбрежном, не сравнимом ни с одним земным, — возможно ли здесь найти друг друга? А уж причалить, состыковаться, перейти из корабля в корабль?..
Так он плыл над планетой, пересекая дни и ночи, вновь и вновь мысленно повторяя каждую команду, каждый жест, каждое нажатие на клавиши пульта, уверенный в себе и в корабле и в то же время только здесь, в космическом океане, осознавший грандиозность и необыкновенную трудность осуществления задуманного.
На семнадцатом витке, ровно через сутки, когда корабль проплывал над заснеженным Байконуром, он увидел в иллюминатор точно поднявшуюся со дна, устремившуюся вверх ракету, за которой и вправду, как будто в океане, стремительно потянулся пенистый след. По расчетам это были они, на «Союзе-5». Теряя из виду белый бурун, оставленный теперь уже невидимой ракетой, он опять поглядел на пустующие кресла и подумал о том, что сомневался не зря…
Но что это? Неужели Борис?
— «Амур», «Амур»… Я «Байкал»… Как слышишь? Прием…
«Амуром» был Владимир, «Байкалом» — Борис. И все шло, как намечалось по программе, но почему с такой радостью дрогнуло сердце, едва в наушники прокрался знакомый и как бы чуть надтреснутый голос?