Молодой пошевелился. То ли устраивался поудобнее, то ли все же задела его назойливая проповедь старшего товарища. А тот распалял себя уже другим, воспоминанием:
— Неумолим не то слово, не то… Смотря как понимать эту строгость. А я одно его слово, как орден, до сих пор ношу… Хотя, как подумаю, что могло быть, кровь стынет в жилах… Да… Готовили мы такую же очередную штуковину. Ночами не отходили. Известное дело, все до миллиметра, до микрона проверено, прощупано. И тут надо же такому — вырвалась у меня гайка — ключом тронул, а подхватить не успел. А она как живая, проклятая, и глазом не моргнул — черт-те знает куда закатилась. Я и так и сяк, и рукой, и ключом, и отверткой, и проволокой — никак не могу ее нащупать. Но точно знаю, что в агрегате. Застряла где-то и как сгинула. И в самом ответственном месте. Ну ты знаешь, у нас нет неответственных. А операции уже все на завершении. Время вперед пошло работать… Да… Я гайку другую достал, закрутил, спустился вниз, доложил, что все в порядке. А у самого земля под ногами качается и на ракету оглянуться не могу. Тупик, понимаешь? Сказать про эту гайку — запуск отложат, и тогда не жди пощады, снимут с работы. А и молчать сил нет. Оно, конечно, я на гайку надеюсь, закрутил ее как следует, и ничего такого случиться не должно. Уверен, понимаешь, уверен, что все будет в порядке. А уж и случится — ну скажи, кто узнает, отчего и почему? Попробуй тогда установи причину аварии. А уж найти виновника… Просто невозможно.
Целый час пребывал я в убийственном состоянии. И двое беспощадно боролись во мне — понимаешь, куда ни кинь — все клин.
Да… А что бы ты сделал? Ну что?
Пожилой замолчал, а его молодой напарник, словно из глубины, вынырнул из своего красного свитера, вытянул худую петушиную шею и, открыв глаза, немигающе уставился перед собой — ждал ли он ответа на заданный ему же вопрос или сам искал выхода из труднейшей ситуации. А может быть, ему передалось то душевное состояние, в котором когда-то пребывал ворчливый его наставник, неизвестно для чего разбередивший сейчас старую рану.
— Вероятнее всего, конечно, ничего бы не случилось… А если бы все же… И эти доверительные взгляды космонавтов, простецких, сердечных ребят, которые на прощанье пожали тебе руки. Эта их доверчивость, вера в доброе и прочное дело десятков, сотен людей, в дело, где не может быть пустячка. Как бы это сказать… Ну все равно как если бы на какое-то время взять и вручить совершенно незнакомому человеку собственную единственную жизнь. Вот они поднимаются в лифте, вот располагаются в корабле, вот задраивается за ними люк… Теперь они верят тебе, не зная, что где-то уже тлеет бикфордов шнур…
— Ну… и… — нетерпеливо повернулся младший.
— Ну что? Сам себя повел на эшафот. Прихожу к эСПэ, так и так, говорю, уронил гайку, а достать не мог. А то, что доложил о готовности агрегата, так это обманул, струсил, значит. Сергей Павлович сначала рванул телефон, дал команду отложить запуск, а потом подходит ко мне — я не вижу его, а чувствую, что подходит и берет мою руку, пожимает, спасибо, говорит…
Голос пожилого дрогнул, как бы на обрыве фразы, а молодой его напарник как-то еще больше выпрямился и стал вроде бы выше, солидней.
— Ну, ты знаешь, — уже смягченно проговорил пожилой, — тебе известно, что значит отложить запуск ракеты. Разборка агрегата, опять повторные наземные испытания, проверки. Задержка есть задержка. Тот запуск для моей жизни, я думаю, день за год обошелся. Потерял я сон, понимаешь? А «спасибо» эСПэ до сих пор ношу, как орден. Так оно было сказано… Сердцем произнесено… А уж когда ребята на орбиту вышли, а потом и сели мягко, целый месяц ходил как именинник, шальной от радости…
Пожилой замолчал, а молодой вздохнул и пошевелил своими альпинистскими ботинками, разминая уже, наверное, затекшие ноги. Какую думу думал он сейчас и в каком агрегате корабля, плывущего по орбите, жила частица его самого?
«Нет, их поезд не ушел, — подумал я, оглядывая дремотное общежитие по-вокзальному настороженных людей. — Они тоже сейчас в полете. Разница только в том, что те на высокой орбите, их имена и биографии, как стихи, будет повторять завтра вся страна, а этих никто не узнает, никто…»
Не без сожаления и не без обиды за незаслуженную безызвестность я вспомнил их в стерильном блеске монтажно-испытательного корпуса, где они прослушивали, прощупывали уже начинавшее жить звездным полетом тело ракеты; на пронизываемых ледяным ветром фермах обслуживания, где они обжигали руки морозом, — и все ради того, чтобы двое в сверкающих фантастических доспехах могли писать набело, начинать сызнова ослепительную строчку подвига этих десятков, сотен и тысяч людей. И еще я подумал, что те двое, парящие в звездном океане, и знать не знают ни вот этого, пожилого, в телогрейке и резиновых сапогах, ни прикорнувшего рядом, удивительно похожего на петушка его напарника, выглядывавшего худенькой шеей из пышного ворота красного свитера. Скоро подойдет автобус, и они разъедутся по домам, к своим очагам, к женам и ребятишкам, жадно ловящим за дверью отцовские шаги. Иные вернутся в гостиницу, в холостяцкие номера, едко пахнущие паркетной мастикой. А завтра новый день и новые заботы, тревоги, тихо и торжественно въезжающие в жизнь вместе с очередной ракетой… И новые, вернее, старые марши после сообщения ТАСС об очередном запуске в космос…
И пожилой и молодой, кажется, все же задремали. Глядя на них, застигнутых сном в неудобных позах, я подумал о несправедливости судьбы: эти двое тоже составляли как бы экипаж, но экипаж земной, выглядевший куда более скромно, чем тот, что глянет завтра с газетных фотографий. Вот бы с теми, улыбчивыми, поместить рядом и этих, канувших в сон…
Полгода спустя по пригласительному билету, расписанному торжественными вензелями, очутился я в ослепительном зале с высокими, сияющими мрамором колоннами — столица приветствовала знаменитых космонавтов. Банкетный стол был таким длинным, что дирижер торжества, одетый в черный фрак, взял микрофон, чтобы тост могли услышать все. Космонавты явились невесомо и неслышно, они как бы вплыли, вскользнули по паркету, и когда официального ранга тамада, подняв бокал, начал торжественную речь, я вспомнил помещение, похожее на ночной вокзал, и тех двоих, устало подремывающих в деревянных креслах. Грустными огнями заиграли хрустальные сосульки люстр. Где, интересно, были в эти минуты те двое?
Застучали по фарфору вилки, зазвенели бокалы…
— Ваше здоровье, — протянул ко мне свой бокал незнакомый сосед с двумя золотыми звездочками на пиджаке. Мне показалось, что где-то я его видел. Ну да, конечно, видел это крупное, с крутым подбородком лицо и… эти тонкие, нежные брови… Только вот того петушистого рядом не было видно. Но не он ли стоял по другую сторону стола с новенькой, беззастенчиво поблескивающей на лацкане медалью?
Отдающий древностью бой курантов сливался со звоном бокалов. Героев-космонавтов было двое, всего только двое. Но сколько Золотых Звезд сияло на пиджаках людей, как по команде повернувшихся в приветствии к этим двоим!
— Это все байконурцы, — тихо сказал мне знакомый генерал. И, наклонившись ближе, добавил: — Они приходят в звездах только сюда, а работают, сам понимаешь, без звезд.
Сквознячком ночного вокзала повеяло понизу, по красной ковровой дорожке…
ЗЕМНОЕ ПРИТЯЖЕНИЕ
И кто это рассчитал, что именно здесь, в казахстанской степи, должен был приземлиться спускаемый аппарат «Союза-9»? Как бы умерив гул мотора, чтобы лучше слышать, разгоняя лопастями винта невесть откуда нависшую облачную кисею, чтобы лучше видеть, вертолет настойчиво и терпеливо кружил над колхозным полем, которое тоже, казалось, замерло каждой своей былинкой, словно чуткой антенной ловя приближение тех, кого мы так долго ждали.
Только трактор, похожий сверху на оранжевую заводную игрушку, продолжал хлопотать на своей пахоте, не обращая ни на что внимания. Полоса эта, черная, взъерошенная плугом, все увеличивалась и увеличивалась в размерах и занимала в ширину уже метров пятьдесят, не меньше, — тракторист явно загадал себе либо премиальные, либо фотокарточку собственной персоны на районной Доске почета, а может быть, просто любил и умел работать — трактор, как живой, одушевленный, вертелся у него под руками, а мы, посудачив на эту тему, приумолкли — а и вправду, откуда было знать парню, что на всех, пусть уже не космических, но и не на тракторных, скоростях полого, точно по невидимой радуге, катился, приближался в эти минуты к Земле звездный корабль.
— Летит! — крикнул кто-то, и, чуть ли не накренив кабину, мы ринулись к иллюминатору правого борта и сразу увидели: на фоне белесого неба раскачивалась на стропах парашюта гондола. Да, это приближался спускаемый аппарат, и чудо заключалось в том, что за его металлической оболочкой жили, трепетали два человеческих сердца. Обязаны были жить! И все остальное сразу исчезло, померкло — и поле внизу, и работяга трактор, и даже сам наш вертолет как бы растворился вместе с группой поиска, — теперь мы видели только одно — все увеличивавшийся в размерах шар, который не очень-то спешила, а словно раздумывала, принять или не принять, Земля.
Наверное, нет ничего радостнее на приземлении, чем увидеть под днищем взрыв земли и пыли — значит, сработали двигатели мягкой посадки, и вот он, спускаемый аппарат, зависнувший на мгновение, пружинисто повалился на траву в стропах сразу обмякшего, обессиленного, никому уже не нужного парашюта. А дальше чувства отказываются подчиняться сознанию: скорее, скорее сломя голову туда, где тебя ждут двое, два царевича Гвидона, выброшенных в бочке на берег планеты Земля могучими волнами звездного океана.
Скорее, скорее — ну почему так плохо слушаются руки — открыть люк-лаз, он весь в земле, весь припорошен черноземом, который сыплется внутрь корабля на головы, на шлемофоны тех двоих, протягивающих руки, пытающихся привстать… Уже отстегнуты привязные ремни, один из космонавтов подтянулся руками и высунулся из люка по грудь. Как это там: «Сын на ножки поднялся, в дно головкой уперся, поднатужился немножко… вышиб дно и вышел вон…»