и. Двадцать пять секунд ты паришь вроде в космосе, за это время надо зафиксироваться, достать скафандры, успеть надеть их на плечи… Потом следующие операции — и так без конца… Ну и жизнь, само собой, все эти годы выдерживаешь по строжайшему режиму, хоть ты и дублер…
Седой внезапно замолчал, опустил глаза, и мне показалось, что он одернул себя: не слишком ли далеко зашел в откровении?
— Ну а что же дальше, после того полета? Вы, насколько мне известно, опять перешли на новую программу? — спросил я, не давая угаснуть этой доверительности.
Седой усмехнулся, пожевал былинку и долго не отвечал, удивляясь, должно быть, моей настойчивости, а еще более тому, с какой нетерпеливостью пытался я понять, откуда берется у таких людей выдержка и что движет ими, самозабвенно отрешающимися от всего земного ради достижения занебесной высоты. Давно замечал я, что умный человек в разговоре с почти незнакомым гораздо откровеннее, чем недалекий, ограниченный, — последний в таких обстоятельствах либо великий молчальник, либо неуемный говорун. С людьми, много пережившими, если чем-то тронута в их душах заветная струнка, легко устанавливать контакт, и я ждал сейчас, быть может, самого главного, ради чего пошел на такой открытый разговор Седой.
— Я ведь мог бы в тот раз сам полететь, — тихо, как бы самому себе и словно в чем-то сомневаясь, проговорил Седой. — Дело прошлое, но ведь вы знаете ту историю с… — И Седой назвал имя прославленного космонавта, дублером которого готовился к очень ответственному полету. — У моего — назовем его так — ведущего накануне полета, месяца за полтора, стряслась беда. На ровном месте потянул ногу. На таком ровном, что ровнее и некуда, — на теннисном корте. Ну, как водится, все достижения медицины были брошены на то, чтобы привести ногу в нормальное состояние, а она ни в какую, раздулась что твой чурбан, и наступать на нее — адская боль. Помаялись-помаялись с моим ведущим и видят — дело швах. Вызывают меня и недвусмысленно намекают: тебе, мол, лететь, бери основной экипаж в свои руки. Что там говорить, с одной стороны, сердце радостью облилось — вот оно, сбылось желание, с другой — холодом окатило: вроде нечестно все это, на беде товарища вылезаю на орбиту. Да только у него — это я про ведущего — дело на поправку идет, и, надо полагать, к полету в самый раз все отладится. Врачи заявляют обратное, настаивает на своем начальство. А я опять поперек: врачи его только в кабинете видят, а я видел, как сегодня он своим ходом, извините, до туалета дошел и обратно. А какой там дошел — он пяти метров не мог ступить форточку закрыть или там радио выключить. Ну хорошо, посмотрим еще три дня, сказало начальство, а вы все равно готовьтесь… Вышел я из кабинета, и взяло меня зло на самого себя. Принципиалец ты этакий, думаю, и черт тебя за язык дергал, тебе же самому давно лететь пора. Так я подумал, а сам, вместо того чтобы домой идти, почему, не ведаю, свернул к дому, где ведущий живет. Зашел к нему, заперлись. Так и так, говорю, надо форсировать выздоровление, иначе цейтнот получается. И давай ему всякие мази выкладывать и припарки рекомендовать — что где слышал, про что знал. И что же вы думаете? Встал парень, через три дня встал и явился для доклада о выздоровлении. Бледный, правда, был, думаю, что от боли. Только мы двое и знали, что нога не совсем зажила… Полетел…
Седой замолчал, посмотрел на часы, и по переменившемуся, построжавшему вдруг лицу его я понял, что разговор наш окончен. Да он, видимо, и в самом деле торопился — из открытых дверей гостиницы раздавались голоса его друзей — космонавтов.
— Мне пора, извините, — привстал Седой и подал мне сухую крепкую руку.
— Это вы меня извините, — сказал я, думая совсем о другом, но так и не решившись сказать это совсем другое. Мне хотелось подбодрить его, взять по-дружески за локоть, обнадежить. Но что для таких стойких и одержимых, как Седой, любые слова утешения? «Я его увижу, обязательно увижу на следующем старте. И обязательно в основном экипаже», — загадал я.
С тех пор прошло несколько лет. Фамилии Седого в сообщениях ТАСС я пока не встречал.
ВСТРЕЧА НАД ЭЛЬБОЙ
Валерий никогда там не был и не мог быть, ибо в сорок пятом ему исполнилось лишь десять лет, но с некоторых пор ему стало казаться, что он стоял в тот день на берегу медленной зеркально-гладкой реки, когда оба ее берега шквально взорвались криками многих людей, словно они долго, очень долго шли навстречу и наконец-то увидали друг друга.
Да-да, он стоял на том берегу, в головокружительном горько-сладком запахе цветущей черемухи, как бы припорошившей кусты снежком, а сердце сначала сжалось, потом подпрыгнуло и занемело в ликовании, в радости неизъяснимого праздника: от берега к берегу к середине устремились на лодках, на плотах — кто на чем мог — солдаты двух армий. Они не знали друг друга, но спешили навстречу, будто невидимая сила торопила их, лодки сталкивались носами, плоты налезали один на другой, солдаты в нетерпении прыгали в воду, и непонятно было, от чего мокры их лица — от брызг или от слез.
Одно лицо запомнилось Валерию совершенно отчетливо: из-под сетчатой, похожей на шляпку мухомора каски глянули удивительно добрые, с какой-то усталой радостью глаза, блеснули зубы в такой же простецкой улыбке — именно это, не какие-то резкие, особые черты, а выражение доброты запечатлела и потом часто возвращала память. И еще странный костюм, похожий на лыжный: куртка, широкие, как шаровары, брюки навыпуск, толстокожие ботинки. Валерий тогда был убежден, что все американцы ходят только в таких костюмах.
Но где он мог видеть его, где? В фильме «Встреча на Эльбе»? Возможно, там. Но он не помнил уже ни одного эпизода, ни одного кадра. Почему же так врезалось в память лицо солдата?
Тридцать лет спустя после того напоенного черемуховой свежестью предпобедного дня неутоленность догадки, а скорее всего привычка не оставлять неразрешимым ни одного вопроса могла бы привести его к старой, уже осыпавшейся газетной подшивке. Да, это было, было… Он, конечно, жил в то время, но вряд ли читал эти строки, его ребячьи интересы вращались тогда совсем по иным орбитам. И с жадностью человека, допущенного к тайне, словно речь шла о нем самом, читал бы он строки, оттиснувшие тот незабываемый день. Газета за 27 апреля 1945 года начиналась торжественными словами приказа войскам действующей армии:
«Войска 1-го Украинского фронта и союзные нам англо-американские войска ударом с востока и запада рассекли фронт немецких войск и 25 апреля в 13 ч. 30 м. соединились в центре Германии, в районе города Торгау… В ознаменование одержанной победы и в честь этого исторического события сегодня, 27 апреля, в 19 часов столица нашей Родины Москва от имени Родины салютует доблестным войскам 1-го Украинского фронта и союзным нам англо-американским войскам двадцатью четырьмя артиллерийскими залпами из трехсот двадцати четырех орудий…»
Снова плыли в текучем зеркале облака, а над рекой, как бы вобравшей высоту синего неба, радостно шумели, перекликались возбужденные голоса. И Валерий был там, конечно, был… Там, где первыми вступили в соприкосновение с частями 1-й американской армии наши радисты. Разговор происходил в момент, когда передовые части 1-го Украинского фронта находились уже менее чем в 30 километрах от американцев. Немецкие станции пытались заглушить разговор, но неудачно…
— Скоро встретимся с вами, — радировали американцам наши радисты. — Мы знаем ваше расположение. Наши танки приближаются к вам. Делаем все, чтобы поскорее встретиться с вами.
Среди американцев оказались люди, знающие русский язык. Они поддерживали связь с нашими радистами…»
«Хелло, Иван!» — «Алло, Джон!» Нет-нет. «Здравствуй, Валерий!» — «Добрый день, Том!»
Рассказывая об этих теперь уже тридцатилетней давности эпизодах, армейский корреспондент словно угадывал то, что должно было произойти через тридцать лет. И не с кем-нибудь, а именно с ним, с Валерием Кубасовым.
А через день, как бы взирая с высоты Капитолия на воинов, шагнувших навстречу друг другу в порыве солдатского братства, президент Соединенных Штатов не поскупился на слова, звучащие теперь эхом далеких тех лет:
«Соединение наших сил в этот момент показывает нам самим и всему миру, что сотрудничество наших народов в деле мира и свободы является эффективным сотрудничеством, могущим преодолевать величайшие трудности кампании, величайшей из всех военных историй! Народы, которые могут вместе разрабатывать планы и вместе сражаться плечом к плечу, перед лицом таких препятствий — расстояния, языка и затруднений связи, — какие преодолели мы, могут вместе жить и вместе работать в общем деле организации мира для мирного времени…»
Тридцать лет прошло с тех пор…
— Ключ на старт!
Извергая водопад огня, в блеклое, словно выжженное байконурским солнцем, небо ушел корабль «Союз-19». Через семь с небольшим часов, когда он пролетал над Америкой, в грохоте пламени с мыса Канаверал устремился ему вдогонку «Аполлон». Снова белые облака плыли над бездонной речной глубиной, и как будто воскрешенные голоса армейских радистов раздавались в наушниках.
— Как слышите?
Это Алексей Леонов, он весь — скрученные, спрятанные нервы — слился сейчас с кораблем, а ручки, тумблеры, кнопки — живое его продолжение.
— Слышу вас отлично. Спасибо, — по-русски откликаются на «Аполлоне».
Расстояние между кораблями десять метров, восемь, семь, четыре, метр…
— Контакт! — кричит Алексей и подмигивает не то Валерию, не то люку, за которым, чудится, в нетерпении ворочаются американцы. — Привет, Том! Сработано отлично!
— Спасибо, Алексей! — отзывается в наушниках знакомый голос. — Ждем с вами встречи!
С этой минуты мир, как и тогда, тридцать лет назад, ждал самого главного.
Теперь наступила очередь Валерия.
— Открываю люк номер четыре. Готов к открытию люка номер три… — сообщил он на борт «Аполлона», не выпуская одновременно из виду Алексея, который уже подплыл к люку и с нетерпением на него поглядывал.