Чуть левее, через поляну, вдоль узкой тропинки столпились березы. Они как будто вышли погреться из леса, что остался стоять за высоким забором. Странно — их не задели, не тронули экскаватором строители. Когда юные сосенки еще только кустились на грядках, березы уже были большими. Не так чтоб уж очень, но уже прорисовывалась, проглядывала в ветках мягкая женственность и струились над чистой белизной стволов зеленые косы. По утрам Юра выбегал на эту тропинку, быстрым, как на курсантской физзарядке, упругим шагом проходил дальше, почти до самого шоссе, а возвращаясь, непременно останавливался под березами и дышал, жадно впитывал, ловил запахи далекого деревенского детства. Он очень любил эти деревья и так часто словно бы случайно оказывался под ними, что Валентине и теперь иногда совершенно отчетливо виделось мелькание синего тренировочного костюма в белесом зыбком свете стволов. Но его уже не могло быть там никогда. Ни там, ни здесь — нигде. И, переставая сопротивляться боли, которая и без того, казалось, выжгла душу, Валентина отворачивалась, отходила от окна: смотреть на то, чего каждый день касался его взгляд, вернее, на то, что как бы осталось его взглядом — янтарное свечение сосенок, трепет листвы на березах, золотисто-белая россыпь ромашек на лужайке, — смотреть на это было невыносимо. Она захлопывала окно, задергивала штору, и голоса дочерей возвращали ее к действительности. «Надо думать о них — о Лене и Гале, потому что теперь в них и его и моя жизнь», — пересиливала она боль души, боясь не сдержаться, выдать ее.
Девочки занимались уроками, и, вглядываясь в их отражающие совсем другие заботы лица, она ловила себя на том, что все время ищет сходство: у Гали глаза и брови е г о, а вот е г о наклон головы и улыбка — у Лены… Да, Юрий присутствовал здесь, конечно же присутствовал. Вот сейчас заскребется в дверях ключ, и в прихожей послышится голос. Только ли ею одной уловимы те нотки — сквозь мальчишескую застенчивость неуемное озорство? Когда это было — давно ли? Он вошел шумно, поставил портфель и, замерев в проеме двери, приложил к козырьку руку: «Товарищ жена, ваш муж Юрий Гагарин прибыл в ваше распоряжение. Разрешите приступить к ужину?»
Нет, он уже никогда не войдет в эти двери, никогда… И то, что с нею сейчас происходит, — игра памяти, как будто старая кинолента, снятая про твою жизнь, закрутилась в обратную сторону. Но что же произошло, что? Разве она не должна была готовить себя к этому с той минуты, как стала женой летчика? Эта вечная тревога северного неба, лохматые тучи, снившиеся даже ночью там, в Заполярье, где все только начиналось… И разве Юрий не предупреждал ее об этом в тот вечер, спрятав намек на возможность самого страшного в примелькавшуюся поговорку «семь раз отмерь, один раз отрежь»? Но о чем, как не о безмятежно-голубом счастье, могли мечтать в тот вечер танцев молоденькая телеграфистка и курсант летного училища, подставивший под невесомую ее руку плечо с голубым, как полоска неба, погоном?
Прощальный луч мелькнул вдали,
Мелькнул в последний раз…
Кажется, тогда играли танго или вальс-бостон, модный в тот год «Прощальный луч». Чуть смущенный от собственной смелости курсант шел к ней через зал, тихо, словно приглушая в неловкости свой шаг, позвякивая по паркету подковками сапог. «Разрешите?» В первый миг он показался Вале слишком маленьким ростом, гораздо меньше ее. И худенький — мальчишечья шея из просторного ворота гимнастерки. Но когда взял ее руку в свою и повел уверенно, размашисто первым, вторым, третьим шагом, почувствовала: такой не уронит… Что же ей понравилось в нем, что? Почему чуть ли не на следующее воскресенье так опрометчиво пригласила в гости? Кажется, Юра сам напросился полушутя-полусерьезно, узнав, что она готовит фирменные, по собственному засекреченному рецепту пельмени. Да-да, наверное, с той минуты, когда услышала на пороге: «Здравствуйте. Валя дома?» (ведь не была уверена, что придет) — с той минуты каждый раз заставлял сжиматься сердце звонкий голос: «Здравствуйте. Валя дома?»
Она и сейчас видела его таким, как тогда: поверх гимнастерки полотенце, повязанное ею на нем как фартук, и сильная, но осторожная рука его как печатью прикладывает, штампует рюмкой тесто — он освоил эту премудрость удивительно быстро.
«Здравствуйте. Валя дома?» Он обезоруживал своей доверительностью, простотой, словно тысячу лет их знал, настороженных ее родителей. Да и чему, собственно, им было радоваться? Что она будет женой летчика?
А они с Юрой об этом самом сокровенном еще и не обмолвились. Да и не нужно было никаких слов. Они просто день ото дня, вечер от вечера, как будто так и должно было быть, шли навстречу друг другу. Что могла она знать о его службе? Он избегал любых разговоров, как бы позволяя ей самой дойти до сути будущей жизни. Кажется, в тот год она впервые прочитала Экзюпери. По его подсказке. Но в тот ли год, в Оренбурге ли? А может, на Севере, куда Юра отправился после училища добровольцем, хотя мог бы, как отличник-выпускник, выбрать место поуютней и потеплей? Где же это сказал Экзюпери, что летчики не умирают, а превращаются в небо? Но тревога, которая не обошла ни одну жену летчика, поселилась в ее сердце, когда она еще и не была его женой. Еще в Оренбурге, когда разговор подошел к самому главному, к той минуте, когда две судьбы, как две тропинки, либо сливаются в одну, либо расходятся, Юра сказал: «Любовь с первого взгляда, Валя, это прекрасно, но еще прекраснее любовь до последнего вздоха… Ты не обижайся, но лучше семь раз отмерить, а один раз отрезать…»
Не обижайся… Ох, как тогда не понравился ей холодок этих слов: Юра произнес это так, словно решать их судьбу предстояло прежде всего ей. И только позже, много позже дошел до нее благородный и беспощадный своей правдивостью смысл старинной поговорки, прозвучавшей из уст выпускника летного училища. Юра думал о Вале, прежде всего о ней. «Тебе ведь тоже службу нашу служить», — сказал он, как бы извиняясь за неоправданную резкость. Службу? Она никогда не думала, не задумывалась над тем, что вольно или невольно помогла Юрию стать летчиком.
А ведь было, честное слово, было… Было то, во что трудно теперь верилось. Впрочем, ей и самой теперь казалось почти неправдоподобным, что однажды Юрий пожалел, что поступил в училище. Разве понять это кому-нибудь сейчас, разве услышать за гордыми раскатами байконурского грома смущенные слова молоденького курсанта: «Слушай, Валя, а может, махнуть на все, может, вернуться к родителям? Они концы с концами едва-едва сводят, а я… У меня же после техникума специальность… Как ты думаешь, а? Буду зарабатывать, помогать…» Ради других он готов был расстаться с мечтой. Как трудно было его убедить! Да, это позже, значительно позже, не позволяя кружиться над головой нимбу славы, он частенько станет повторять с притворным укором: «А кто виноват во всем? Ты!» И доставал фотографию, которую Валя подарила ему в день его рождения. Откуда тогда взялись у нее такие слова? «Юра, помни, что кузнецы нашего счастья — это мы сами. Перед судьбой не склоняй головы. Помни, что ожидание — это большое искусство. Храни это чувство до самой счастливой минуты. 9 марта 1957 года. Валя», — написала она на обороте фотокарточки.
Теперь он тоже стал небом. И теперь уже к ней самой обращено ее же когда-то ему адресованное пожелание: «Перед судьбой не склоняй головы». Ну а чего теперь ждать? И она снова раздвигала шторы, распахивала окно, вглядываясь туда, где терялась в деревьях тропинка. Справа стояли е г о сосны, слева е г о березы. «Неужели нужно покинуть Звездный? Это трудно, это почти невозможно, — думала она, — но я сделаю это, чтобы сохранить остаток сил ради девочек, дочерей, которых он очень любил».
К этому решению она уже давно шла окольными путями. Было невыносимо выдерживать сочувственные взгляды Юриных друзей. При встречах в разговорах они старались не упоминать его имени, как будто уже это одно должно было облегчить ее страдания. А может, былому откровенно мешала генеральская форма, так не идущая иным еще крепким, по-юношески подтянутым космонавтам? Нет, они конечно же оставались друзьями и готовы были сделать для нее все что угодно. Но ведь у нее впереди еще целая жизнь… И надо только выбрать куда — в Москву или к родителям в Оренбург… Ехать в Гжатск было бы тоже пыткой.
Однажды она проснулась с непривычно твердым желанием действовать, сегодня же немедленно оформить документы и собрать чемоданы.
Знакомый генерал-космонавт, Юрин космический собрат, чей автограф красовался теперь на каждой деловой бумаге со штампом, заметно растерялся после первых же ее слов и с недоумением посмотрел на нее, словно не верил острым, тренированным глазам своим. Он все же постарел, этот любимец космонавтской семьи, остряк и балагур, и, с горечью разглядывая его седые виски, морщины, перерезавшие лоб, и начинавший дрябнуть подбородок, Валя подумала о том, что все пережитые страхи даже у очень смелых людей, как и болезни у внешне здоровых, проявляются к старости.
— Не могу, Валя, не имею права, — словно бы винясь перед ней, проговорил наконец генерал и поднял от бумаги сразу словно бы пригасшие, когда-то озорные свои глаза. — Это ж вычеркнуть тебя из семьи… Да ты понимаешь, что ты делаешь?.. Нет, не могу, не могу, не могу… — повторял он уже строже, поглядывая на Валю.
Что-то, наверное, очень резко переменилось в ее лице, и эта перемена сразу отразилась в глазах генерала. Он вышел из-за стола, прошелся от окна к двери и обратно и остановился возле массивного железного шкафа.
— Не хотел говорить раньше времени, ну да теперь, может, хоть это… — Генерал достал из шкафа рулон ватмана, развязал его и, придерживая, развернул. — Вот…
Сначала она не поняла, что это и к чему. На ватмане размашисто и небрежно были сделаны карандашом наброски какого-то памятника. На высоком постаменте стояла фигура в доспехах, очень напоминавшая водолаза.
— Это первая прикидка, — пряча смущение, пояснил генерал. — Памятник Юрию в Звездном…