Чудной старикан: «Если не я, то мое потомство достигнет иной планетной системы…» Вот так. Ни больше ни меньше. Зачем ждать гостей, если мы сами с усами и можем махнуть на какой-нибудь Сириус.
Трудно было верить этому Циолковскому, а совсем не верить было нельзя. Уж больно оптимистично заканчивалась книжица:
«Мы не имеем сейчас ни малейшего понятия о пределах могущества разума и познания, как наши предки не представляли себе технического могущества современного поколения. Кто верил 200 лет тому назад в железные дороги, пароходы, аэропланы, телеграфы, фонографы, радио, машины разного сорта и т. д.! Даже передовые люди, гении того времени, отчаянно смелые, не могли вообразить себе современных достижений. Пушкин менее 100 лет тому назад едва надеялся в отдаленном будущем на проведение в России шоссейных дорог».
Нет, в этом чудаке все-таки было нечто «причинное»!
Алексей Максимович притронулся к усам, словно пригашая улыбку: «Вот вам! Не где-нибудь в стольной Москве или ученом Питере, а в Калуге… Причина, видите ли, космоса…» Что и говорить — они с ума сводили, эти вчера проснувшиеся в Моршанске, в Алапаевске, в Уфе и прочих темнейших уголках земли Российской. Причина космоса… И как это с ним, жадным на новые знакомства, часто бывало, Алексею Максимовичу непременно, сейчас же, захотелось увидеть философствующего калужанина. Это могло сбыться, могло! Ах, как он доверился тогда чувству, позабыв, что загад не всегда бывает богат! В тот же день он написал знакомому калужанину, астроному Щербакову, письмо. И в письме он сдержал улыбку.
«Разумеется, я приеду в Калугу, — писал он, — и мы посмеемся за чаем. У вас, кстати, некто Циолковский открыл — наконец! — «причину космоса», так мы и его чай пить пригласим, и пусть он покажет нам эту «причину»… Ты, Сергей Васильевич, тоже когда-то «причину» эту, в трубу на звезды глядя, усердно искал, так что Циолковского, наверное, знаешь. Любопытный, должно быть, народ калужане, ежели они способны этакие «причины» открывать».
В Калугу, в Калугу! И в письме Константину Федину:
«Сначала в Москву, затем вообще. Обязательно — в Калугу. Никогда в этом городе не был, даже как будто сомневался в факте бытия его, и вдруг оказалось, что в этом городке некто Циолковский открыл «Причину космоса». Вот вам! А недавно пятнадцатилетняя девочка известила меня: «Жить так скучно, что я почувствовала в себе литературный талант», а я почувствовал в ее сообщении что-то общее с открытием «Причины космоса». Вообще же наша Русь — самая веселая точка во Вселенной».
Да, тогда, полгода назад, не удивил, а скорее рассмешил его чудаковатый калужанин. Но почему сейчас легким холодком прокрадывается грусть? А может, это раскаяние в обидной, хотя и нечаянной, неправоте? Сейчас Россия опять была за горами за долами — далеко. И, пытаясь остановить, выстроить в памяти калейдоскоп стремительных дней, проведенных в непрерывной суете поездок, встреч, собраний, Алексей Максимович с ощущением утраты чего-то очень дорогого, безвозвратного подумал о так и не состоявшейся встрече с Циолковским. А ведь тот был уже в том возрасте и самочувствии, когда загадывать о другой возможности свидеться было бы весьма и весьма сомнительно…
Съездить в Калугу так и не довелось. А он все время перед глазами, этот вроде бы чуть-чуть подслеповатый — как будто только что отвел от солнца глаза — старик. И теперь отсюда, из Сорренто, по-другому видится новая Россия, словно не замечал, а сейчас — раз — и увидел кумачовую выпуклость полушария и за тысячу верст услышал вселенский грохот новостроек…
Совсем рядом невидимо пролетела ночная птица, и воздух отозвался каким-то особенным, странным звуком. Интересно, виден ли сейчас из Калуги Сириус, который здесь так ярок, будто силится затмить все звезды? Может быть, лучи этой звезды достают до пограничной станции Негорелое, которую он проезжал полгода назад, и синим отблеском бегут по рельсам…
Там, у станции Негорелое, у пограничной арки конопатый и огненно-рыжий, как подсолнух, пограничник снял буденовку и, по-нижегородски окая, сказал: «Пожалуйста, дорогой товарищ Горький, проезжайте в Советскую державу». И с этой минуты Алексей Максимович не отходил от вагонного окна. В Минск приехали ночью, а на вокзальной площади толпа. Встречают! В четыре утра уже шелестел флагами Смоленск… Потом Москва, Белорусский вокзал, возбужденное многолюдье. С жадностью узника, хлебнувшего головокружительного воздуха родной стороны, всматривался он в лица, с радостью подмечая какое-то удивительно новое их выражение… Москва подхватила, завертела, потащила по своим улицам, переулкам, этажам, пахнущим свежеструганым лесом, известкой, цементом — тем бодрым духом новостройки, которым дышала вся Россия. Когда составляли маршрут поездки по стране, вспомнил о Калуге. Спросили, почему именно этот заштатный городишко. К Циолковскому? Пожали плечами: есть фигуры и посолидней. Потом кто-то, кажется Алтайский, да, случайно оказавшийся в Москве калужский журналист, рассказал все, что знал о Циолковском. Оказалось, искатель «причины космоса» не такой уж абстрактный фантазер. Совнарком назначил Циолковскому пожизненную усиленную пенсию постановлением, подписанным Ульяновым-Лениным. Значит, и Владимир Ильич знал о калужанине, верил ему, предвидел результаты?
Нет, не только чудаковатый старик пытался опередить время — тысячи, миллионы таких же мечтателей, как он, ставили на рельсы, толкали вперед огромную, дымящую заводскими трубами страну. Особенно приметно это было на Днепрострое, где действительно зримо воля и разум людей творили чудеса. Облокачиваясь сейчас на прохладные перила балкона, вглядываясь в мерцание как бы плывущих по Неаполитанскому заливу звезд, Алексей Максимович вспомнил себя на краю днепрогэсовской плотины, откуда он смотрел на рабочих, сверливших неподатливый камень берегов. Землю словно жевали железные челюсти экскаваторов, она казалась легким прахом под руками человека, который строил для себя новую жизнь. Да, там, на плотине, вглядываясь сверху в маленьких человечков, которым подчинялась стихия, он подумал о том, какой наивной по сравнению со всем этим кажется сказка о Святогоре-богатыре, который не мог одолеть «тяги земной»…
Он и сейчас слышал, как, стиснутый с обоих берегов плотинами, бушевал, сопротивлялся Днепр…
А потом вот такой же ночью стоял он на балконе гостиницы, любуясь игрою огня на воде и странными тенями в каменных рытвинах изуродованного берега. Тени были разбросаны удивительно затейливо и были похожи на клинопись, которая вызывала желание прочитать ее…
«Именно в труде, — подумал он тогда, — и только в труде велик человек, и чем горячей его любовь к труду, тем более величественен сам он, тем продуктивнее, красивее его работа. Есть поэзия «слияния с природой», погружения в ее краски и линии, — это поэзия пассивного подчинения… Но есть поэзия преодоления сил природы силою воли человека, поэзия обогащения жизни разумом и воображением, она величественна и трагична, она возбуждает волю к деянию, это — поэзия борцов против мертвой, окаменевшей действительности…»
После Днепростроя самое яркое — Баку. До революции он бывал там дважды, и что запомнилось, так это хаос вышек, прижатые к земле, наскоро сложенные из камней казармы рабочих. Теперь он не узнал прежних мест. Необозримо широко разрослись промыслы. И почему-то почти не было заметно рабочих. Нет, рабочие были. Но нигде не было видно нервной, бешеной суеты, которую он ожидал увидеть. Создавалось впечатление монументальной, спокойной и уверенной работы надолго…
В Баку Алексей Максимович вспомнил о Циолковском, причем вспомнил неожиданно, на заседании пленума Бакинского Совета. Собственно, не о Циолковском, а об его идее непрерывности жизни.
«Я не согласен с мыслью одного из ораторов, — сказал Алексей Максимович, — что мы дойдем до какого-то пункта и остановимся на нем. Человек создан затем, чтобы идти вперед и выше. И так будут делать ваши дети и внуки. Не может быть какого-то благополучия, когда все лягут под прекрасными деревьями и больше ничего не будут делать. Этого не будет, люди полезут еще на Марс…»
И разве забыть то щемящее чувство, когда в лицо повеяло ветерком с Волги — снова сердце замирало при виде знакомых берегов и праздник вливался в каждую жилку, когда глаз нет-нет да примечал, что женщины на пристани приодеты в одноцветный ситчик одинакового рисунка, — значит, в деревню попал целый «кусок». И почти на каждой пристани мелькали красные косынки комсомолок, галстуки пионеров. Эти-то обязательно полезут на Марс. А после эти милые серьезные рожицы, четыре сотни пар разноцветных глаз воспитанников Антона Макаренко, с гордостью и с улыбками оглядывающих подводы, груженные их собственной «работой» — ящиками. А потом опять Москва, старенький двухэтажный дом, коммуна пионеров, выскобленные полы увешанной платками комнатки и рассказ бойкого мальчугана о том, как гостили у них пионеры-французы и маленький Леон, не желая возвращаться на родину, прятался от своих земляков, плакал, упрашивал, чтобы оставили его в России…
Самому бы, как Леону, спрятаться от докторов, не уезжать, если бы не пошатнулось здоровье. Когда теперь придется? Особенно в Калугу?
…Сириус светил так ярко, словно вещал о чем-то нестерпимой своей голубизной. Как будто осеивал золотой пылью залив и оживлял немую пустыню. Огни берега сливались со звездами, и густеющая темень становилась как бы одним сплошным небом.
Плавать кораблю над землей,
Небо ему парусом будет…
Где же это он слышал? Ах да! Марина… Клим Самгин, наблюдавший людское буйство. Неизлечимый «умник» Клим Иванович. Такими, как он, болен мир. А излечивают его другие… Такие, как Циолковский… И те, кого он видел на Днепрогэсе, на бакинских промыслах, на всех дорогах новой России… Люди, возвысившие до звезд звание Человека…