Алексей Максимович вернулся в комнату, прикрыл за собой балконную дверь и сел за стол в той размагниченности, которая уже не обещала новых строк. Теперь не уснуть, и долго.
Отложив так и не начатый лист, он потянулся к стопке писем, полученных вечером, но еще не прочитанных. Под письмами лежала распечатанная бандероль из серой ломкой бумаги. Книг из России присылали много, и он радовался им, стараясь читать сразу, не откладывая в долгий ящик. Вот и опять, судя по тощим страничкам, кто-то из начинающих ждет одобрения.
Алексей Максимович взял из стопки брошюрок ту, что лежала сверху, рассеянно взглянул на обложку и не поверил глазам.
«К. Циолковский» — было означено на такой же, цвета оберточной бумаги, серо-желтой обложке. «Монизм вселенной — (Конспект — март 1925 г.). Калуга, 1925 г.»
Слипшаяся с листами, тонкая обложка отделилась не сразу. Но, отвернув ее, он прочитал крупно начертанную карандашом дарственную надпись:
«Дорогому писателю и мыслителю М. Горькому от автора. 1928 г. 24 октября».
Еще несколько таких же, тоненьких с виду брошюрок-близнецов: «Образование солнечных систем и споры о причине космоса», «Отклики литературные», «Ум и страсти», «Исследование мировых пространств реактивными приборами», «Будущее Земли и человечества», «Ракета в космическое пространство…» Целая библиотечка! Неужели это все он?
Алексей Максимович взял остро отточенный красный карандаш и открыл первую, выбранную наугад книжечку. Голубой неугасимый Сириус, казалось, смягчил свое сияние.
Спустя почти пятьдесят лет в московской квартире Горького, где, кажется, еще слышны его шаги и сдержанное покашливание, я перелистываю тоненькие книжечки, которые, как письма, посылал великому писателю великий ученый. Значит, Алексей Максимович дорожил ими, привез их с собой из Сорренто… Словно хрупкие пергаменты, адресованные в грядущее, перевертываю я страничку за страничкой, пока утомленные беглым чтением глаза не зацепятся за красные черточки на полях. Пометки Горького. Да, следы его красного карандаша. И с этого момента становится нестерпимой, необъяснимо захватывающей попытка прикоснуться к его мысли, проследить ее карандашный след.
Теперь уже не спеша возвращаюсь я к обложке, на которой старомодным шрифтом оттиснуто: «К. Циолковский. Образование солнечных систем (извлечение из большой рукописи 1924—1925 годов. Ноябрь 1925 года) и споры о причине космоса». Вот с этих строк начинал ее читать и Горький:
«С десяток лет тому назад я написал статью об образовании солнечной системы с точки зрения Лапласа, но встретил затруднения. С этих пор мною завладела мысль выяснить этот вопрос. Но только два года тому назад у меня назрело решение серьезно присесть за это дело. Мне казалось, что я скоро с ним покончу, но конец не приходил, и я все более погружался в противоречия. Все утра, все свои силы я посвящал солнечной системе. Исписаны тонны бумаги. Много раз переходил я от отчаяния к надежде. Многократно проверял все сначала, работал до полного одурения, до невменяемого состояния, много раз бросал, опять принимался и только в конце 25-го года пришел к определенным, хотя и приблизительным, выводам…»
Прозорливость его выводов многие годы спустя восхитит ученых. А тогда… В те времена, когда в небо едва-едва начинали забираться робкие аэропланы, разве не казалась фантастической даже самая мысль о полете за атмосферу? Но этот калужский чудак, упорно искавший «причину космоса», словно вожжи орбиты наматывал на руку, и, подобно бубенцам, под дугой Млечного Пути позванивали, откликались ему планеты.
По вехам простых, как затеи, формул он забирался и такие миллиардолетние дали прошлого, до которых и сегодня не у всех достает воображение. Ученые внесут поправки в космогонию Циолковского, не переставая восхищаться его провидением… прошлого.
Но не прошлое само по себе, если даже речь шла о солнечной системе. Что поделать — как бы велика ни была продолжительность жизни звезд, рано или поздно каждую из них ждет естественный конец — полное исчерпание внутренней энергии. Что же тогда будет с разумом? Где в этой мрачной, навсегда потухшей вселенной он найдет себе приют? Не будет ли тепловая смерть вселенной означать одновременно уничтожение всякой жизни, начало нескончаемой смерти всего сущего?
Быть может, на этот вопрос искал Горький ответ у Циолковского. В самом деле — где же выход из тупика? Этот «выход» Горький отчеркивает красным карандашом.
«Во всякого рода материи, — считает Циолковский, — одновременно происходит два процесса: распад атомов и образование их из более простых элементов. Это одинаково справедливо как для химических явлений, так и для радиоактивных. Если материя сложная, то господствует распад; если простая, то исключительно совершается соединение (синтез, интеграция)… Нужна ли энергия для этого преобразования, или она, напротив, выделяется — это безразлично. Если нужна энергия, то она поглощается из окружающей среды».
Я пробегаю по другим карандашным пометкам. Да-да, именно в этом был интерес…
«Все-таки воскресает Солнце, уже сокращенное в своей массе. Так, наше Солнце в течение одного времени рождения планетной системы уменьшило свою массу через лучеиспускание в 16 раз. Спрашивается, где же тут равновесие, если каждое оживление Солнца сопровождается огромной потерей его массы?»
Надо полагать, чтение захватило Горького, и, уже не откладывая, тем же карандашом он делает отчерки на страничках следующей главы «Споры о причине космоса».
Но вот, вот самое главное:
«…Человечество идет вперед и через тысячи лет преобразится, дав поколения высших существ. Множество планет и других обитаемых мест давно уже заполнено этими существами. Процент несовершенных (как люди) незаметен».
Вот что волновало Горького! Вот что привлекало его в Циолковском: оптимизм!
Я вчитываюсь в строки, помеченные красным карандашом, а вижу уже как будто другие. Ну да! Так это же из горьковской поэмы «Человек»!
«Человек! Точно солнце рождается в груди моей, и в ярком свете его медленно шествует — вперед! И — выше! Трагически прекрасный Человек!..
Затерянный среди пустынь вселенной, один на маленьком куске Земли, несущемся с неуловимой быстротою куда-то в глубь безмерного пространства, терзаемый мучительным вопросом — «зачем он существует?» — он мужественно движется — вперед! и — выше! — по пути к победам над всеми тайнами земли и неба…
Все в Человеке — все для Человека!..»
Значит, они встретились! Встретились мыслями, которые, подобно звездным лучам, устремлены в завтра…
В 1932 году в день своего семидесятилетия из кипы приветствий Циолковский достал самую дорогую для него телеграмму:
«Срочно. Калуга. Циолковскому. С чувством глубочайшего уважения поздравляю Вас, герой труда. М. Горький».
«Дорогой Алексей Максимович, — отвечал Циолковский, — благодарю за Ваш привет. Пользуюсь Вашим расположением, чтобы сделать полезное для людей! Я пишу ряд очерков, легких для чтения, как воздух для дыхания. Цель их: познание Вселенной и философия, основанная на этом познании…»
Ну конечно же — вперед и выше! Интересно, читал ли Циолковский поэму Горького, написанную еще в 1904 году?
«Вот снова, величавый и свободный, подняв высоко гордую главу, он медленно, но твердыми шагами идет по праху старых предрассудков, один в седом тумане заблуждений, за ним — пыль прошлого тяжелой тучей, а впереди — стоит толпа загадок, бесстрастно ожидающих его.
Они бесчисленны, как звезды в бездне неба, и Человеку нет конца пути!
Так шествует мятежный Человек — вперед! и — выше! все — вперед! и — выше!..»
ЗЕЛЕНАЯ ЛАМПА
Завтра им лететь в Байконур. Но путь туда — так уже ведется с того апреля — начинается отсюда, с этих втесанных в века древних камней, с этих гулких, как в ущелье, шагов под кремлевской стеной, с этих ступенек, которые ведут в музейную тишину когда-то шумного длинного коридора — до заветных дверей, войдя в которые видишь ленинский стол и знакомую зеленую лампу на нем… Как бы ненароком экскурсовод дотронется до невидимой кнопки — неожиданно, словно от чьей-то другой руки, вспыхнет свет, озаряя книги, тетради, чернильницу, и на мгновение почудится: тот, кого здесь уже никогда не будет, только на минутку вышел, сейчас вернется и скажет:
— Прошу, прошу вас, проходите поближе, дорогие товарищи космонавты…
Отозвавшись лишь мысленно, постоят они здесь молча вокруг стола и уйдут с удесятеренными силами. Далеко-далеко, за тысячи верст отсюда, прогремят реактивные раскаты байконурского грома, проблеснут рукотворные молнии. И вослед одним другие улетят на космодром. Но сначала сюда, только сюда…
— А ты знаешь, — приглушенно говорит мне молоденький летчик, безвестный офицер, о котором через несколько дней узнает весь мир, — тогда, в двадцать первом, сюда подходили с другой стороны, через Троицкие ворота, и видели ленинское окно — чуть зеленоватое от света настольной лампы… А первым для доклада о космических делах сюда знаешь кто шел?.. Можно сказать, шел всю жизнь…
И он начинает рассказывать о человеке, которого никогда не видел, но которого знает так хорошо, словно товарища по летному полку или по отряду космонавтов. Откуда же эта родственная связь не только поколений, но и времен?
…Он проснулся словно бы от толчка и еще полежал, вглядываясь совершенно проясненными глазами в начинающую синеть темноту, не шевелясь, стараясь не выпустить остатки тепла из-под ветхого и тонкого, как рядно, одеяла. Его пробудило волнение, то памятное со студенческих лет чувство тревожности, которое с вечера до самого утра будто заводит в тебе неслышно тикающий будильник. Сегодняшний день назначал очень трудный экзамен, и, с отчетливой ясностью вспомнив об этом, он встал, осторожными, чтобы никого не будить, шагами прошел на кухню, зажег керосиновую лампу с еще не остывшим стеклом и начал перечитывать торопливо исписанные листки.