Серп Земли. Баллада о вечном древе — страница 49 из 66

Они находились в Болгарии, в Плевене! Ну да — вчера еще были в Софии и вчера же приехали сюда. И все за один день! И, уже не торопясь, предаваясь блаженству безделья, неизвестно за какие заслуги дарованной возможности валяться в постели сколько хочешь, прислушиваясь к звукам незнакомого города за окном, Алексей начал смаковать, перебирать в памяти шаг за шагом весь свой путь по этой стране.

Проще всего было бы заглянуть в путеводитель. Он потянулся и взял со столика похожую на детскую книжку-раздвижку, всю сплошь составленную как бы из цветных открыток. Взгляд задержался на карте, на зеленых и бурых пятнах долин и гор, перевитых синими венами рек. По верхней извилистой линии, обозначившей путь глубокого и на карте Дуная, проходит северная граница. Искыр, Вит, Осым, Янтара — притоки, дающие этим местам изумрудную краску. Южнее — пошла желтизна предгорий, и вот уже в густой коричневе потянулась с запада на восток до кромки Черного моря Стара Планина. Горы легенд, преданий — суровая песня этой страны. Ниже — опять широкая, просторная зелень Фракии, и снова предгорья, и густая краска вершин — Родопы, Арфа Орфея… Но это уже позванивающие античным мрамором ветры Эллады. И вся Болгария — на древних этих ветрах, сквозняково плывущих по бескрайним долинам, как бы в междурядье недвижных сиреневых гор. Почему эта страна всегда представлялась ему цветущим благоухающим садом? Не потому ли, что из всех названий он только и помнил Долину Роз? Ну конечно же сад, вечнозеленый, обсыпанный снежными лепестками, чуть побольше трехсот километров в ширину и пятьсот с небольшим в длину. Сердце — София, даже по имени словно поэма. И что-то русское слышится в слове «Плевен». А этот крестик на карте, наверное, Шипкинский перевал… Неужели так близко ощутима история?

И отчего такой родной, узнаваемой видится заграница с этими ласково произносимыми: «Добыр ден!», «Добыр вечер!». И нужен ли переводчик, чтобы понять, что такое «млекарница», «сладкарница» или «хлебарница»? Вчера по дороге в Плевен остановились на минутку в какой-то деревушке, чтобы купить в ларьке сигарет. Стоило Алексею произнести первое слово, как продавец, уже пенсионного вида мужчина, близоруко щурящийся, в очках, выскочил из-за прилавка и с возгласом «Братушки!» начал пожимать руки то ему, то Лаврову, как знакомым, которых давно не видел. Алексей не знал, куда деваться, было такое чувство, что старик обознался и воздает честь не по адресу. И уж совсем сконфузился, когда тот наотрез отказался взять деньги за пачку «Шипки».

— Это же Шипка, — постучал он по коробке. — Память, братушка, большая память…

Выходит, они с Лавровым приехали к очень добрым, очень хорошо помнившим о них людям. И потому не проходило, а, наоборот, все больше накапливалось и возбуждало ощущение праздничности.

Это ощущение началось еще в самолете, в наполненном мягким светом, посвистывающим дырочками вентиляторов над головой салоне, где впервые коснулся слуха неторопливый, приятный по сходству многих слов говорок. Сколько ни старался, Алексей никак не мог себе внушить, что летит за границу.

Стройная, вся в синем и картинно красивая, как из журнала мод, бортпроводница вроде только что объявила, что пролетают над Киевом, а под сплошной снежностью облаков, судя по другому ее сообщению, вот-вот должен был появиться Дунай.

В салоне потемнело — самолет вошел в облачность, белесая муть налипла на иллюминаторы, как будто и вправду они оседали в снег, и Алексей догадался, что началось снижение. Они еще проваливались, словно утрамбовывали себе дорогу, и долго летели в непрекращающейся снежности, пока с левой стороны, с той, в которую накренилось крыло, не хлынул свет. Но это был свет не от солнца, а снизу — от земли, и, глянув в иллюминатор, Алексей, как сквозь окуляр огромной подзорной трубы, увидел миниатюрные, но взаправдашние, будто на рельефной карте, горы, словно мхом, припушенные лесом, зеленые, коричневые, желтые, похожие на акварель поля. Потом блеснул причудливый извив реки, и снова темнел, кудрявился лес, и снова скалисто белели горы… Какое-то совсем иное, чем от солнца, сияние исходило от проплывавшей внизу земли. И когда, опять качнувшись, самолет перевалился на другое крыло, сидевшие впереди пассажиры — двое мужчин и женщина, — расстегнув ремни, явно нарушая инструкцию, начали выбираться из кресел, чтобы взглянуть в иллюминатор правого борта. Им уступили, подвинулись, и теперь уже весь противоположный ряд пассажиров не отрывался от иллюминаторов, словно внизу возникло нечто такое, чего никак нельзя было пропустить. Высокая брюнетка в клетчатой блузе — по виду артистка — с обворожительной улыбкой обернулась к Алексею, как бы и его приглашая разделить внезапную, охватившую весь правый ряд радость, и сквозь натужный гул двигателя Алексей услышал несколько раз повторенное ею слово:

— Гра́ница, гра́ница!..

— Граница, — пояснил тут же Лавров и, привалясь к иллюминатору, уточнил: — Перемахнули Дунай. Вон он, Дунай голубой. Значит, считайте, Русанов, что мы в Болгарии.

Уже? Так вот почему оживился салон! Наверно, пассажиры-болгары интуитивно — летели-то в сплошняке — почувствовали незримую, на несколько километров поднявшуюся в небо голубую черту. Ну да, конечно, голубую, как вензель, повторившую извив Дуная, по которому проходила граница. Но что же это такое подсказало им приближение Родины, заставило приникнуть к иллюминаторам и сквозь пелену облаков ощутить родное тепло? Отчего так озаренно просветлели их лица? Что же это за радость вместе с восходящим от земли светом влилась в салон самолета?

Теперь уже все, абсолютно все пассажиры, словно их каким-то необыкновенным зрелищем приманили, глядели в иллюминаторы. Алексей тоже прислонился лбом к прохладному стеклу и жадно начал всматриваться в проплывающую внизу землю.

Голубая ленточка Дуная извивалась уже далеко позади. Но ведь она действительно обозначает границу… Да, границу, хотя Алексею граница всегда представлялась бесконечной чередой полосатых столбов, тропой настороженности, тревоги, биением незримого, от одного столба к другому бегущего тока, к которому только приблизься — ударит. Но вот они пролетели над такой же полосой, над голубой лентой Дуная — и никто не задержал, не крикнул: «Стой! Кто идет?» Хотя здесь уместнее было бы: «Стой! Кто летит?» Они с Лавровым даже не заметили перехода от одной территории к другой, и только те, для кого за Дунаем начиналась Родина, шестым чувством узрели невидимую другим извилистую черту.

Загорелый парень в нейлоновой спортивной куртке, тоже, видно, болгарин, помахал Алексею, приглашая поглядеть в иллюминатор. (Откуда он знал, что Алексей русский?) И, высмотрев что-то внизу, в нагромождении гор, крикнул:

— Шипка!

Неужели и вправду был Шипкой скользнувший под крыло бугорок с белым камешком памятника на самой вершине?

И, глядя на подобревшие, сделавшиеся родными лица, на всех этих людей — и молодых, и старых, — совсем незнакомых, но объединенных одним общим охватившим их настроением, Алексей поверил, что они действительно пролетели над Шипкой. Снова выплеснулось, зашумело возбужденными голосами, отразилось в глазах и улыбках что-то очень близкое и дорогое, стоило лишь увидеть мелькнувшую далеко внизу примету отчего дома. Но и солнце, растопившее облака, разве не было оно теперь их, болгарским, солнцем?

Под ногами раздался глухой стук шасси, самолет дернулся вперед, стремительно вытянулся — это они уже скользнули на прямую, на посадочную полосу. София протягивала навстречу свои теплые, шершавые ладони.

Дальнейшее теперь представлялось Алексею увиденным как бы с карусели — быстрое кружение свежей парковой зелени, празднично одетых людей, любопытствующих глаз, приветливых улыбок.

Показались удивительно знакомыми — только никак не мог вспомнить, где их видел, — встречавшие: один, постарше, по имени Стоян, другой — Митко. Но оба — рост в рост — спортивные, смуглые, можно было подумать, братья-близнецы.

«Митко немножко увалень — наверное, разрядник-борец, похож на нашего Ракитина», — подумал Алексей, окончательно раскрепостившись. А когда тронулись в путь — ободрил себя еще одним наблюдением. Митко, севший за руль, вел машину все время «на ветерке», на той учтиво предельной скорости, которая не позволяла другим заносчивым водителям обогнать и нахально вильнуть бампером спереди. Митко как бы зависал над дорогой, единовластвовал на ней и этим тоже напоминал Ракитина.

Разглядеть как следует Софию Алексей не успел. В памяти чередовались шумные, многолюдные улицы, затененные развесистыми деревьями скверы, сплошь устланные цветниками, дома из светлого, как бы пропитанного солнцем камня, золоченые главы церквей. Всюду проглядывали одновременно древняя мудрость и задор молодости. Особенно же поразил его подземный переход в самом центре Софии, где по стертым ступенькам они опустились в сумеречную прохладу каменных, изборожденных морщинами плит — и в глаза им заглянула сама вечность. Это были остатки легендарной Сердики — крепости, ставшей фундаментом Софии. А они шли себе по гулким камням истории, попадая в следы людей, давным-давно канувших в Ле́ту… И Митко с видом экскурсовода сказал, что где-то здесь был найден и расшифрован высеченный на камне завет сердов: «Доброй удачи!»

— Доброй удачи! — повторил Стоян, взяв под руки Алексея и Лаврова.

А дальше — дорога, дорога в зеленых разливах полей. И вдалеке, за окоемом, — призрачная синева гор… Они торопились, как пошутил Стоян, «с ходу взять Плевен», чтобы успеть потом в Пловдив. Экскурсия на Шипку была обещана на обратном пути.

Залетавший под стекло ветерок приносил запах роз. И не оттого ли всю дорогу преследовал навязчивый, где-то однажды слышанный мотив. Как это там: «Нас встречала цветами София, обнимали у каждых ворот…»

В Плевен приехали к вечеру. В гостинице Стоян вручил им обоим по ключу от уже заказанных номеров.

— Знаешь что, Алексей, — предложил Лавров, когда они остались вдвоем, — займем-ка мы мой люксовый. Все равно жилплощадь девать некуда. А вдвоем все веселей…