Серп Земли. Баллада о вечном древе — страница 52 из 66

Добрина повела их дальше, к другой стене, от которой — стоило только Алексею присмотреться — снова повеяло чем-то родным и много раз виденным. На картине были изображены солдаты, которые, не снимая скаток, в частоколе поднятых штыков, прикорнули на привале. Прилегли, кто как смог, но все обеспокоенно посматривали в одну сторону, куда были обращены и бинокли стоящих неподалеку офицеров в парадных, увешанных крестами мундирах, в фуражках с красными околышами. И все это — в спелом соломенном цвете несжатого поля. Куда они смотрели и что видели за мутной, набухающей предгрозьем дымкой?

— Узнаете? Это же ваш Верещагин! — подсказала Добрина.

Да, это была картина Верещагина «Перед атакой». Алексей знал, что художник написал ее с натуры, но только сейчас, хотя и видел это полотно несколько раз, ощутил передавшееся ему настроение смертельной опасности уже близкого, веявшего дымком разорвавшейся неподалеку бомбы боя, и только сейчас обратил внимание на два деревца впереди, два инвалида-уродца со сбитыми макушками и корявыми обрубками сучьев. Их покалечило снарядами, которые вот-вот начнут доставать и до людей. Но почему деревце, протягивающее одну-единственную, чудом сохранившуюся ветвь, напомнило ему сливу-джанку, которая час назад клонилась янтарной гроздью над их столиком в кафе?..

— А это «Панихида», — проговорил Митко, показывая на картину, занимавшую почти всю противоположную стену.

И эту картину Алексей тоже видел, но только здесь до него вдруг дошел ужасный ее смысл. Холодом повеяло от белого, перемешанного с золотом жнивья раннего снега. Смерть, сама смерть прошла по этому полю, пожав жизни, сотни, тысячи жизней. Как бы отсеченные чудовищной, все пожирающей косой войны, тут и там лежали по всему полю человеческие головы. На краю этого поля смерти стояли двое: один — в мундире — держал в руке канцелярскую поминальную книгу, другой — в черной панихидной рясе — размахивал кадилом. Полковой священник.

— Так было! Это правда… — с болью в глазах взглянув на Алексея, вымолвила Добрина. — У Верещагина есть воспоминание. Там русский солдат ходил по полю, закрывал убитым глаза и каждого целовал в лоб… — Она помолчала и горячим шепотом, уже как бы только для Алексея, добавила: — Он прощался с ними за всех родных, которые ждали их у вас, в России. Он за всю Россию целовал холодные лбы. И его никто об этом не просил, он сам…

И до Алексея тут же дошел весь поразительный смысл сказанного. Словно что-то толкнуло его, лица людей — и с картины, и с резного иконостаса — как бы устремились к нему, Алексею, десятками проницательных глаз, о чем-то очень важном вопрошающих и одновременно говорящих.

Слыша только собственные шаги, они спускались по крутой чугунной лестнице в подземелье, и, задержавшись на ступеньках, Митко прочел отлитую на чугунной доске по-болгарски надпись:

— «Те, богатири на необъятната руска земя, вдыхновени от братска чувства…»

— Не так, Митко, — мягко перебила его и тут же начала переводить на русский Добрина. — «Вдохновленные братскими чувствами к порабощенному болгарскому народу, они переправились через великую славянскую реку Дунай, ступили на болгарскую землю, разбили полчища врага, свергли турецкое тиранство, сломали оковы пятивекового рабства… Своей богатырской кровью они оросили болгарские нивы… Они отдали самое дорогое — свою жизнь — за высочайшее благо болгарского народа — за его свободу… Освобожденный ими болгарский народ в вечную память им воздвигает этот храм — памятник свободы, выросший из глубины души…» — Добрина коротко взглянула на Алексея и повторила: — Из глубины души…

Сводчатое, выстланное полированным гранитом помещение, в котором они очутились, напомнило Алексею станцию метро. Белый свет невидимых ламп заливал стены и потолки — здесь было намного светлее, чем наверху, но тишина словно сгустилась еще плотнее. Пройдя вслед за Добриной еще несколько неслышных шагов, Алексей понял причину благоговейной молчаливости: гладкие мраморные плиты, лежавшие во всех углах под нишами, были надгробьями, а в стороне стояло что-то наподобие деревянного катафалка, и это от него, именно от него на весь мавзолей, отсюда снизу и, наверно, до самого купола, исходило безмолвие вечности.

Добрина дотронулась до темно-коричневой крышки, и Алексею словно передалось это прикосновение живых, невесомых ее пальцев к мертвому гробовому дереву; непроизвольно он подошел ближе, но остановился на некотором расстоянии, рядом с Митко, который почтительно вытянулся, точно на посту в почетном карауле.

— Сюда, сюда, — поманила Добрина, с таинственным видом показывая на слегка отодвинутую креповую шторку.

Алексей заглянул в просвет. Один на другом, словно круглые серые камни, лежали, темнея глазницами, человеческие черепа. Их укладывали по размеру и перестилали крупными костями, чтобы прочнее держалась эта пирамида внутри саркофага. Сколько же здесь было похоронено человек? В этой братской могиле, что предстала в своем ужасном разрезе?

Но чем пристальнее всматривался Алексей в эту зияющую глазницами пирамиду, тем все меньше испытывал страха. Собранное в саркофаге не воспринималось как останки людей — в скелетах давно поселилась безжизненность камня.

Да, они уже были просто грудой серых валунов — эти кости и черепа. Но стоило приглядеться, как становилось очевидным и другое: трещины, царапины, все ущербины на этих камнях были оставлены не разрушающим действием времени — в них угадывались следы человеческих деяний, злой воли людей. Вот хотя бы на этом… На глаза попала очень уж аккуратная круглая дырочка на лбу одного из черепов. Неужели от пули? Да разве не так — не насквозь просекает она мишень на фанерном щите? Но какие ж тогда были пули, если такое большое отверстие?

На другом черепе виднелся шрам, как зарубка от топора на сухом мертвом дереве. Не иначе как рубанули саблей…

Подошел Митко, покачал головой:

— От ятагана след…

— От ятагана? — вздрогнув, переменилась в лице Добрина.

Но неужели и в самом деле этим гладким, безжизненным валунам было когда-то смертельно больно?

Алексей попытался оживить их воображением — вставить в глазницы глаза, вот в эти — голубые, а в те — карие. Этот при жизни, возможно, был рыжим, а тот — брюнет… Но нет, мертвое оставалось мертвым. И самым живым, единственным, что словно бы воскрешало это окаменевшее, казался, как это ни странно, шрам — страшный след от ятагана, зарубка на сером валуне черепа, принадлежавшего, возможно, симпатичному, простодушно-веселому парню, глядевшему сейчас на Алексея пустыми глазницами из невообразимой своей недосягаемости.

На миг Алексею показалось, будто он знал лицо этого черепа — совершенно определенное человеческое лицо — с бровями, глазами, прядью волос, упавших на лоб, однако с тем неопределенным, расплывчатым выражением, с каким, бывает, привидится чей-нибудь облик, когда крепко зажмуришься.

И с той же неопределенностью, неосознанным чувством, какое вызывается смутным воспоминанием, начала прокрадываться мысль о том, что за бывшим этим человеком лежит от мавзолея, саркофага, от последнего его пристанища дальняя-предальняя дорога до России, а потом еще тысячи верст по самой России до какого-нибудь серого тесового крыльца деревенской избы, темными, старушечьими окнами смотрящей из-за розовых веселых мальв на пыльный большак и уже давным-давно забывшей своего первого хозяина.

Но ведь кто-то ждал его сто лет назад, тем жарким, а может, ненастным летом, той поздней, а может быть, ранней зимой, что присыпала-прибелила метелью несжатую полосу и пустила по миру малых сирот, обозначив три, а может, четыре пары грустных следов на первом, холодном, как саван, снегу… Неужели уже не было на свете человека, который мог бы помнить имя солдата, превращенного в круглый валун?

С предчувствием какой-то очень важной догадки разглядывал Алексей череп со шрамом, не подозревая, что, может быть, он смотрит в пустые, заполненные мраком вечности глазницы родного прапрадеда. Рассматривая нечто чужое, постороннее, если не сказать потустороннее, он не мог знать, что имеет к этому почти уже камню такое же отношение, какое зеленый, бодро пробивший землю росток имеет к высохшему и омертвевшему остову отжившего свой век, но даровавшего ему жизнь дерева. Он тянулся к солнцу из того же корня, его питали соки той же земли, тот же, как на зеленом рентгене, узор солнечно проглядывал на еще нежном, сладковато-липком листе, указывая на единую, родственную принадлежность. И если бы, подталкиваемый хоть намеком, Алексей обернулся памятью назад, за далью лет он мог бы различить смутно маячившую на большаке фигуру прапрадеда, уходившего на русско-турецкую войну. Совсем несложные арифметические подсчеты подвели бы под этим не таким уж, как выяснилось бы, длинным временем черту, и стало бы совершенно очевидным, что его прапрадед Степан погиб под Плевной в 1877 году в возрасте двадцати пяти лет, оставив среди других своих сирот самого меньшого — Гришутку, который, можно сказать, так и не повидал своего батьки. Гришутка станет впоследствии отцом деда Алексея, то есть его прадедом — и так, росток за ростком, придет и его, Алексеев, черед протянуть к солнцу юные листья тех же узоров, ибо он сам, как две капли воды, родился похожим на своего прапрадеда.

Но Алексей ничего об этом не знал. Он даже не придал никакого значения как бы случайно оброненной то ли Добриной, то ли Митко фразе о том, что в войну здесь прятали партизана по имени Василий. С чувством, похожим на чувство неосознанной вины, отошел он от саркофага и вслед за притихшей Добриной поднялся наверх. Тяжелая дверь выпустила их из мавзолея.

— Прочти, может, найдешь свою, — с улыбкой показала Добрина на мраморную доску с ровными столбиками бронзовых строчек. Это были имена русских героев, погибших под Плевной между 8 июля и 28 ноября 1877 года.

— «Лейб-гвард. Измайловского полка штабс-капитан Кушелев, нижних чинов пятьдесят один», — прочитал вслух Алексей. Дальше перечислялись гвардейцы Московского, Павловского, Гренадерского, Егерского, Литовского, Финляндского, Волынского, Либавского, Ревельского, Эстландского полков… Капитан Прокопович, штабс-капитан Кошкарев, прапорщик Александров, прапорщик Максимов, нижних чинов двести двадцать восемь. Почему-т