— А чем тогда все закончилось? — спросил Алексей осторожно, стесняясь неосведомленности.
— Сан-Стефанским договором, — сказал Лавров с явным желанием показать свои познания. — По этому договору Болгария обретала самостоятельность и свои собственные границы. Но, как сейчас бы сказали, Запад, главным образом в лице Англии, не мог позволить усиления на Балканах столь благодарной России страны. Через три месяца на Берлинском конгрессе территорию Болгарии урезали больше чем на половину. А вместе с этим сократилось и население — с четырех миллионов до полутора! Только перед второй мировой войной границы пришли примерно в состояние нынешних. А потом Гитлер на Болгарию зарился… Лакомая гроздь, что там и говорить… — Лавров помолчал и в задумчивости добавил: — А ведь новые-то, Леша, нашим солдатам памятники рядом со старыми стоят…
— По-моему, здесь и боев-то не было. Наши вошли без единого выстрела… — опять неуверенно высказал сомнение Алексей.
— Так это только по-твоему, — с мягким укором взглянул на него Лавров. — В Видине — целое кладбище советских солдат. Там страшные бои были и потери, когда гнали отсюда последних гитлеровцев. Внукам героев Плевны снова пришлось сражаться за Болгарию. И битва за нее началась с первых дней войны. С самых первых… — Лавров вынул из кармана блокнот, полистал и, почему-то смутясь, через покашливание произнес: — Я тут кое-что собираю… Для души. В общем, работенку задумал. Только строго между нами! Условились? Известно ли тебе, что седьмого августа сорок первого года советская подводная лодка «Щ-211» легла на грунт в двух милях от Варны, чтобы высадить группу болгарских патриотов для организации партизанских отрядов… А в ночь на четырнадцатое сентября под Добричем — ныне Толбухин — была сброшена с этой же целью группа болгарских парашютистов во главе с Атанасом Дамяновым. В составе группы находился советский радист.
— Первый раз об этом слышу… — проговорил Алексей.
— Об этом мало кто знает, — продолжал Лавров и отлистал еще несколько страничек. — Вот еще… В партизанских отрядах Болгарии участвовало шестьдесят три советских гражданина. Среди них: Иван Андреевич Вальчук, Знамат Усманович Хусаинов, Федор Макарович Бурейко и названные из-за конспирации только по именам Василий, Матвей, Саша, Иван, Николай, Коля-крепкий, Миша-моряк… Это я здесь, в Плевене, узнал. Кое-кто еще помнит Гришу, который организовал целую группу людей, бежавших с немецких эшелонов. Девятого сентября Гриша участвовал в освобождении Плевена. — Лавров откинулся в кресле, вытянулся, поглощенный какой-то новой мыслью. И вдруг спросил вне всякой связи с предыдущим: — А ты, Леша, никогда не задумывался над тем, что памятники ставят только освободителям, а не захватчикам… Их могилы стирают с лица земли…
Алексей никогда об этом не задумывался. Но сейчас, побуждаемый вопросом Лаврова, его откровением и желанием докопаться до сути, вдруг вспомнил о том, о чем давно забыл и чему не придал значения. Года два назад вместе с Валерием, подстегиваемые тем же интересом, который заставил их ехать на Бородинское поле, они очутились в Красной Поляне — самом близком от Москвы населенном пункте, занятом фашистами в декабре сорок первого года. Есть свидетельства, что гитлеровцы доставили в Красную Поляну особые дальнобойные орудия, чтобы прямой наводкой стрелять по Кремлю. Они тогда похвалялись, будто бы колокольня Ивана Великого отлично видна в семикратный полевой бинокль.
С риском попасться на глаза технику-смотрителю Алексей и Валерий забрались на самую высокую крышу, но Москвы оттуда не увидели. Возможно, гитлеровские артиллеристы изрядно прихвастнули. Или видимость тогда была другой. Жители Красной Поляны доподлинно утверждали только одно: с этой самой крыши прекрасно виден салют, особенно в День Победы. Удовлетворив свое любопытство, Алексей и Валерий уже выбирались по проселочной дороге на московское шоссе, но задержались возле кавалькады заграничных автобусов с голубыми крышами. Пассажиров рядом не было. Зайдя за автобусы с другой стороны, Алексей и Валерий увидели их в поле. По густому зелено-розовому ковру клевера брели друг за другом человек сорок — пятьдесят, большинство — женщины в ярких, нездешнего, чужого цвета платьях. Нечто странное представляло собой это шествие: люди вышагивали, точно слепые, словно боялись споткнуться или оступиться. Некоторые женщины держали в руках целлофановые мешочки и что-то высыпали из них на ходу. Можно было подумать, что они сеют.
— Что это они? — недоумевая, спросил Алексей у прохожего мужчины, который, видно, давно уже наблюдал за необычной процессией.
— Туристы из ФРГ, — сказал мужчина с заметным сочувствием. — Здесь же тьма фашистов полегла. Вот эти и приехали помянуть. А земельки в мешочках прихватили из Германии, чтобы прах, значит, своих сородичей посыпать. Чтоб пухом, значит, земля… — Мужчина помолчал, выплюнул сигарету, с силой вдавил ее каблуком в грязный дорожный песчаник и добавил неузнаваемо изменившимся, жестким голосом: — Хе-хе, история получается, господа хорошие. Замахнулись хапнуть полмира, а досталось всего-навсего в целлофановых мешочках. Честное слово, цирк.
Он резко повернулся, выказывая полное безразличие, и зашагал в сторону поселка.
Никому, тем более сейчас Лаврову, не признался бы Алексей, что в тот день там, на обочине шоссе, глядя на бредущих клеверным полем женщин, испытал чувство горечи. Почему-то больно было смотреть на этих старух, некогда юных жен погибших здесь немецких солдат, на безмолвный, словно в полусне, совершаемый обряд под величественно-спокойным голубым, изливающим веселую, жаворонковую песнь, подмосковным небом. Никакого следа: ни холма, ни креста, ни обелиска, ни даже могильного камня не осталось от тех, кому предназначалась принесенная с далекой-далекой родины горстка земли в целлофановом пакете. Они стали ничем. И поле, русское поле, торжествуя победу, сровняло с землей, поглотило и покрыло травой чужеродный бесславный их прах. Каждой зеленой былинкой, каждым розовым цветком, каждым, словно сложенным в щепоть, клеверным листком поле заклинало: «Забыть, забыть, забыть…» И не то же ли самое хрустально высверливал в небе трепещущий серый комочек?
Отойдя в сторонку, Алексей и Валерий видели, как тяжело, с одышкой, стирая пот, возвращались к автобусам женщины. Они аккуратно, словно те могли им еще пригодиться, сворачивали целлофановые пакеты и складывали их в сумки. Обрывки незнакомой речи звучали приглушенно, как на похоронах. Все лица выражали одинаковую, поразительно спокойную благообразность. И вдруг накаленная тишина взорвалась: одна из женщин не выдержала, упала на колени и, обессиленно опершись тонкими, слабыми руками о бампер, разрыдалась. У Алексея сжималось сердце, стоило вспомнить поникшую, сгорбленную фигуру, подрагивающие плечи и скомканные, смятые букли седых волос…
Но почему-то он не счел нужным рассказывать сейчас об этом Лаврову, а тот, не дождавшись ответа, возможно, приняв молчание за согласие, снова отлистал несколько страничек в записной книжке, как будто на Алексее хотел проверить какие-то очень важные и сокровенные свои выкладки.
— Вот ты говоришь, — вернулся Лавров к началу рассуждений, — что не было боев и наши солдаты вошли в Болгарию по цветам. Допустим, Леша, допустим… А в Созополе произошел такой случай. И не когда-нибудь, а двенадцатого сентября сорок четвертого года… Заметь — это уже победа, для Болгарии это все равно, что для нас после 9 Мая. В порту — праздник, митинг, музыка, речи, цветы… И вдруг какой-то чудак из штатских в порыве восторга решает для фейерверка бросить с пирса в море гранату. Вложил запал, щелкнул предохранителем, но — в последний момент растерялся, окаменел. Секунды бегут, а он, как парализованный, — ни туда ни сюда. И вот на последней секунде к нему рванулся наш боец. Гранату выхватил, а кидать поздно. Через полсекунды разнесет всю толпу. Недолго думая, он падает на пирс и телом прижимает гранату. Взрывной волной сбило стоявших рядом ребятишек, чуть поцарапало, только и всего. А граната, между прочим, оказалась противотанковой. И это отлично знал Иван Иванович Рублев, наш старший сержант, прошедший всю войну, дважды раненный, награжденный орденами и медалями… Так что, Леша, как хочешь, так и понимай. И опять же — не на своей земле погибал, не на своей… — Лавров хлопнул корочками блокнота, порывисто поднялся и подошел к окну.
Шум большого, затихающего к вечеру города проникал в открытую форточку. Синими, красными, зелеными зарницами то тут, то там начинали вспыхивать рекламы. Молчаливый, неподвижный силуэт Лаврова резко выделялся на фоне огнистого сумрака. И вдруг в уже привычном, вливающемся в комнату гомоне Алексей различил еще не отделившиеся от уличной разноголосицы родные звуки, вернее, отголоски какой-то очень знакомой и дорогой ему мелодии. Неужели она тоже нравилась Лаврову? Да, Лавров напевал как бы про себя, не обращая внимания на Алексея.
И, радуясь этому откровению, Алексей тоже встал, подошел к окну и, остановившись позади Лаврова, тихонько подпел.
Лавров с нежностью обернулся, положил руку Алексею на плечо и, опять отворотясь к окну, глядя на дрожащие огни реклам, на густой, пронизанный огнями сумрак, за которым угадывались очертания купола мавзолея, подхватил, подлаживаясь под второй голос:
Хмелел солдат, слеза катилась,
Слеза несбывшихся надежд,
И на груди его светилась
Медаль за город Будапешт.
— Вспомнил! — проговорил Алексей, чувствуя прилив восторга от этого светлого, вызванного песней мужского откровения. — Вспомнил, кто ее пел.
— Кто же? — спросил Лавров. — Утесов или Бернес?
— Мой дед… — сказал Алексей. — Дед, который был убежден на сто процентов, что Исаковский написал эту песню лично про него.
— Ну вот, — удовлетворенно кивнул Лавров, — ты уже делаешь первые успехи в познании своего древа… — И опять, словно застеснявшись откровения, посерьезнел в начал сосредоточенно обуваться. — Сейчас на ужин, в — отбой. А завтра, по первой росе, в Пловдив. И пора, брат, за дело. Пора, пора, рога трубят!