— А дальше?
— Это всё.
— А что потом? — сказал Линецкий. — Как интерпретировать?
— Это ты сам должен понять. Иначе неинтересно. Ну всё, я пошёл.
— Миша, погоди, ты мне нужен для одного очень важного дела...
— Для крестиков и ноликов? Как-нибудь потом...
— Ну вот, все говорят — потом, и это всё время откладывается... Нет, правда, ты мог бы мне помочь в другом... С твоим-то ростом... Ты мог бы заглянуть за один очень высокий забор... Мне нужно знать, понимаешь?..
— Что знать?
— What's he building in there?! We have a right to know!..
— Мне правда надо идти, — сказал Миша, стряхивая руку Линецкого со своей руки, — я сегодня уезжаю. До встречи!
И его голова взмыла так далеко вверх, что можно было сказать — исчезла...
Линецкий оглянулся на набережную, поискал глазами, но не увидел ни Мишу, ни татарчонка на ослике... Где-то возле бордюра, впрочем, теперь стоял фотограф с шевелящимся двугорбым верблюдом...
Линецкий вспомнил, что во время коллективизации кого-то репрессировали за то, что он водил от хаты к хате верблюда... Отставшего от цирка... И говорил: «Дивіться, до чого бiльшовики довели коняку»...
Кто-то из депутатов рассказал об этом на первом же заседании Рады... После объявления независимости... И потребовал реабилитировать этого человека...
И заодно назвать все вещи своими именами...
Верблюда — верблюдом...
У верблюда два горба, потому что жизнь — борьба...
Это — наша с тобою судьба, это наша с тобой биография...
Линецкий не стал просить у официантки ручку, он решил, что этот тест можно сделать и устно...
Он, не задумываясь, назвал шесть слов...
«А», скажем, стало «Алтаем», с которым у него были связаны светлые воспомниния от одной командировки...
Ну, и так далее...
«Е» — «Екатериной»...
Но, дойдя до седьмой буквы, Линецкий надолго завис над листом...
Почему-то никак не удавалось вспомнить хоть что-нибудь светлое из своей жизни, что начиналось на седьмую букву алфавита...
Пока он не понял, что это — сама «жизнь»...
Ответ по форме, может быть, и напоминал карточный фокус...
Но это не имело теперь никакого значения... Потому что Линецкий, разгадав предложенный ему ребус-тест...
Почувствовал, что затмение действительно было...
И только теперь закончилось.
14. Рассеянный образ жизни
Он увидел заправку и решил долить в баки бензин, а заодно и пожевать чего-нибудь.
В буфете внимание его привлёк бутерброд... Лёня пробуравил глазами немолодую продавщицу и спросил:
— Осетрина свежая? Я, вообще-то, её на Юге не ем. Страшные от неё бывают отравления. Но сейчас вдруг так захотелось...
— Так потому и захотелось, что свежатинка, — сказала продавщица.
— Если у меня живот скрутит от твоей свежатинки, я сюда вернусь, — сказал Манко, — ты так и знай. Последний раз спрашиваю, свежая?!
— Рыба очень свежая, — сказала продавщица, — но я же не знаю, что вы ещё в дороге употребите... Сейчас только пять утра, это же у вас ещё даже не завтрак. Зачем же так наезжать на меня на ровном месте?
Чей-то голос произнёс его имя, Манко резко обернулся...
— Сельдик, — сказал он, — ты откуда взялся?
— Из Нового Света, — сказал Сельдик, — еду домой. У тебя что, нервы сдают, а, Ман?
— Какие нервы, Сельдик, с чего?
— Я не знаю, я смотрю, ты тут базар устраиваешь. Или, может, ты теперь на санэпидемстанции работаешь?
— Сельдик, тебе ли не знать, где я работаю?
— Не, ну ты же был когда-то этим...
— Ну, ну?!
— Санитаром леса...
— Рэкетиром, ты хотел сказать?
— Да не, Ман, чё я, совсем? Всё давно и неправда... Да это слово теперь вообще никто не употребляет. Крыша и крыша...
— Какая, блядь, крыша! — сказал Манко и ударил кулаком по прилавку.
— Ман, чё ты разбушевался? Ну, пусть будет рэкет... Эй, эй, постой... Рэкет по-английски — это «рассеянный образ жизни»... Я тебе клянусь... Мне недавно сказали, я тоже не поверил, в словарь посмотрел — правда...
— Сельдик, мы не в Чикаго. Причём тут английский? Вместо того, чтоб спасибо сказать... Ну ешь тут, травись на хуй...
— А я и ем и пью, — сказал Сельдик, отправляя в рот второй бутерброд, — и чё? А тебе нервы надо лечить, Ман, а не желудок. Я так думаю, что ты в санаторий едешь?
— Я сонный, Сельдик, а то бы я тебя устроил в санаторий... Ладно, хватит бузы. Мне передавали, что ты хочешь промзону выкупить. Я через три дня вернусь и перетрём.
— Лады! Не обижайся, Ман. Я просто не врубился, тоже ведь не спал, вхожу, смотрю — Ман, как вроде за старое взялся...
— За какое старое, Сельдик, ты что, с ума сошёл?! На вон, попробуй, у неё даже пиво скисшее, как будто она туда мочу заливала.
— Бабе трудно отлить в бутылку, Ман, согласись.
— Ну, может, ты и прав. Просто тёплое... Ладно, Сельдик, мне туда, а тебе обратно. До скорого.
Манко отхлебнул из купленной на заправке банки газированный напиток «живчик» и включил проигрыватель. Когда начался припев, он стал подпевать: «Райзен, райзен, зэеман райзен, йедер тут дас ауф зайне вайзе!»[1]
Незадолго до отпуска секретарша по его заданию перевела песни, а потом ещё и переписала все тексты по-немецки, но русскими буквами...
Нога каждый раз сама собой нажимала на газ, и хаммер бросало вперёд...
Казалось, его сейчас завертит в огненном смерче...
Манко обязательно ставил «Раммштайн», когда вёз кого-нибудь в первый раз.
Хотя он знал, что ни один человек не в силах понять то, что чувствует он в этот момент...
Человек может восторгаться — вполне искренне — скоростью, внутренней отделкой его «броневика», да и самой по себе музыкой...
Но ощутить это в целом никто, кроме него, не в состоянии...
Манко это особенно ясно осознал, когда вёз своего бухгалтера.
Врубив «Раммштайн», Манко стал искоса следить за выражением бухгалтерского личика...
Оно было непроницаемо! Бледный мерзкий мозгляк в круглых очочках...
«Пиздец?» — спросил Манко. «Простите? — сказал бухгалтер. — Нет, я просто не понял, что вы имеете в виду? Машину, музыку, ситуацию с малыхинским тендером?»
Манко сразу стало так тоскливо, что он чуть не сказал: «Уволен».
Он еле сдержался, вспомнив, что бухгалтер в последнее время стал выполнять ещё и функции сисадмина, и подыскать ему замену, да за такую зарплату...
— Эту музыку, — сказал Манко, — я дома не слушаю. Только в машине.
— Понятно. Хорошая музыка. Очень, — закивал бухгалтер.
— Что тебе может быть понятно? Ты вообще помнишь, что Ленин сказал?
— Нечеловеческая музыка. Правда, он это сказал про другую...
— Да что ты говоришь! А я и не знал, — засмеялся Манко. — Так вот: дома я слушаю ту же, что и Ленин. А эту только в машине. Ладно, проехали, — сказал Манко и, выключив «Раммштайн», пропел, подражая Элвису: «Love my tender...»
Бухгалтер попробовал изобразить на лице улыбку...
Манко подъехал к флигелю на территории «Литфонда», который снимал, в принципе, не он один... Но соседей он почти не видел, а может быть, и не было уже никаких соседей... Накануне он о них подумал, когда эта тварь, кончая, стала орать... Где он её подцепил, он уже толком и не знал... На набережной? Или прямо в море?.. Загарпунил?..
Нет, загарпунил он её, уже дотащив до кровати...
Все дни перед этим Лёня не то маялся, не то мялся... Зачем-то даже вызывал сюда секретаршу... Алёна приехала, он сводил её в Тихую Бухту, трахнул по пути... И как-то быстро она ему надоела... К тому же сильно обгорела, так что и трогать её на следующий день нельзя было... Глядя, как она сидит, положив ноги в воду, на песке, под зонтиком, Манко вспомнил клип... Бека, кажется... В котором к человеку на курорт являлся его письменный стол — прямо на пляж... А в офисе, наоборот, в это время ходили в плавках и ластах... Тупая такая перестановка, да... А потом ещё тень по улице шла вертикально, а человек, наоборот, полз по асфальту...
Манко услал Алёну обратно в Харьков...
А вчера, или, точнее, позавчера... Потому что вчера Манко проснулся под вечер и отмокал в море, пока не стемнело... С удовольствием вспоминая это ощущение... Когда после шашлыков, вина и ночного купания... Которое само по себе осталось в памяти... Белым треугольником... Мелькавшим в глубине...
«Блядь, она хорошо ныряла... — вспоминал он, — след от купальника... Плыл в глубине, как электрический скат... Или отражение чайки...»
Он ловил её руками, она ускользала...
Поймал только, когда приземлились...
Как медведь лосося... в горной речке...
И потом, когда они шли в обнимку... Он всё время лапал её большую грудь... И казалось, что он тащит под мышкой огромную рыбину-блядину... Белугу-касатку...
Нет, это она его называла «касатиком»...
Вообще она была чудная — как будто пришла пешком из довоенной фильмы...
«Что же ты не нырнул за мной, касатик? — сказала она на берегу. — Моё тело было из тех же букв, что твоё лето...»
«Странные слова говорила... Сумасшедшая баба... Но при этом тело у неё такое, что... Не, давно такого не было... Просто русалка, блядь...» — думал Манко, счастливо потягиваясь...
Он шёл по выжженному солнцем парку «Литфонда» к калитке, которая вела на набережную...
И вдруг заметил в стороне от тротуара — на рыжем газоне — белую фигурку...
Доплер стоял, прислонившись к чёрному стволу с таким неприкаянным видом, что Манко — вспомнив к тому же, как прождал его накануне битый час в кафе — думал было теперь пройти мимо...
Но всё же сказал: «Здравствуйте, Пётр Григорьевич. Как ваши дела?»
Доплер ответил не сразу. Он посмотрел на Манко затуманенным взглядом, начал было что-то говорить, но ничего не сказал.
— Ну, я пойду, — сказал Манко, — простите.
— Постойте, — сказал Доплер, — можно, я с вами... Немного пройдусь?