– Так, так, так… – опять заводит свое судья.
Он ужасно доволен, что заполучил настоящее убийство, которое можно посмаковать, еще одно убийство, да к тому же ребенка, маленькой девочки. И вдруг, не переставая крутиться на каблуках, принимать позы и строить мины с приставшим к усам желтком, спрашивает:
– А эта дверь? Это что такое?
Тут все посмотрели на эту дверь, словно она внезапно явилась на манер Девы Марии. Маленькая приоткрытая дверь, за которой видна заиндевевшая истоптанная трава, дверца в широкой ограде, в высокой стене, и за этой оградой – парк, внушительный парк с внушительными деревьями, и за всеми этими деревьями, переплетающими свои голые ветви, – силуэт высокого дома, хозяйского жилища, большой причудливой постройки.
Ответил ему Брешю, выламывая себе руки от холода:
– Так это же замковый парк. А вон и сам Замок…
– Замок… – повторил судья, словно издеваясь над ним.
– Ну да, замок Прокурора.
– Ишь ты… Вот, значит, он где… – сказал судья скорее самому себе, чем нам, всем остальным, на кого обращал не больше внимания, чем на помет землеройки.
Казалось, его позабавило упоминание о сопернике, да вдобавок сюда примешался запашок насильственной смерти; хотя Прокурор был одним из сильных мира сего, подобно ему самому, судья его неизвестно почему ненавидел. Впрочем, может быть, просто потому что судья Мьерк мог только ненавидеть, такова уж была его глубинная природа.
– Так, так, так… – повторил он вдруг весело. Поудобнее пристроил свое жирное тело на экзотическом седалище, которое расположил прямо напротив маленькой дверцы, ведущей в замковый парк, и долго там мерз, как снегирь на бельевой веревке, пока жандармы топали ногами и дышали в свои перчатки, пока сын Брешю переставал чувствовать свой нос, а Шелудивый становился серо-фиолетовым.
III
Надо сказать, что Замок это вам не пустяк. Он даже самым невпечатлительным внушает почтение своими кирпичными стенами и аспидной крышей, которые делают его украшением богатого квартала – да, да, у нас есть и такой, а также больница, отнюдь не пустовавшая в годы мировой бойни, две школы, одна для девочек, другая для мальчиков, и огромный Завод с круглыми трубами, которые коптят небо, выбрасывая и летом, и зимой дым и сажу. Завод дает средства к существованию всей округе, с тех пор как был построен тут в конце восьмидесятых. Мало кто из мужчин на нем не работает. Почти все забросили ради него поля и виноградники. И с тех пор запустение и бурьян все быстрее взбираются по склону большого холма, пожирая фруктовые сады, виноградные лозы, полосы хорошей земли.
Наш городок совсем невелик. Это вам не В… ничего похожего. Однако и в нем можно затеряться. Я разумею под этим, что и здесь найдется достаточно тенистых уголков и террас, где каждый может тешить свою меланхолию. Именно Заводу мы обязаны больницей, школами и маленькой библиотекой, куда абы какие книги не попадают.
У его хозяина нет ни имени, ни лица, это целое объединение, а те, кому охота поумничать, добавляют: консорциум. На когда-то засеянной земле выросли ряды домов. Одинаково застроенные и совершенно одинаковые улочки. Тишина, послушание, общественное спокойствие – домики сдаются либо за гроши, либо втридорога, как рабочим, которые на такое и не надеялись, так и тем, кому в диковинку мочиться в унитаз, а не в черную дыру, прорезанную в еловой доске. Уцелевшие при этом немногие старинные фермы скучились вокруг церкви и жмутся друг к дружке, будто рефлекторно, все теснее сдвигая свои старые стены с низкими окошками и выпуская наружу через приоткрытые двери риг терпкие запахи стойла и скисшего молока.
Нам даже прорыли два канала, большой и маленький. Большой для барж, которые привозят уголь и известняк, а отвозят карбонат натрия. Маленький, чтобы подпитывать большой, когда тот порой мелеет. Работы велись десять лет. Повсюду разгуливали господа в галстуках, с карманами, полными денег, и вовсю скупали участки. В те времена вообще можно было не трезветь, с такой легкостью они всем ставили выпивку. А потом однажды вдруг исчезли. Город принадлежал им. И все разом протрезвели. После чего пришлось работать. На них.
Но вернемся к Замку. Честно говоря, это самое внушительное жилище в нашем селении. Старик Дестина, я имею в виду отца Прокурора, построил его сразу же после Седанского разгрома. И не поскупился. В нашем краю, хоть и мало говорят, любят порой внушить почтение другими средствами. Прокурор всегда там жил. Даже больше того: он там родился и умер.
Замок огромен, не по мерке человека. Тем более что семья никогда не была многочисленной. Старик Дестина, как только заполучил сына, на том и остановился. Официально он был вполне удовлетворен. Что не помешало ему нашпиговать еще несколько животов очень красивыми байстрюками, которым в день их двадцатилетия он давал золотую монету вместе с прекрасным рекомендательным письмом и символическим пинком под зад, чтобы они отправлялись куда подальше, проверить, кругла ли Земля. У нас это называют щедростью. Не все так поступают.
Прокурор был последним из Дестина. Других не осталось. Не то чтобы он не был женат, но его жена умерла слишком рано, всего через полгода после свадьбы, на которую съехалось все, что было в краю богатого и знатного. Невеста происходила из рода де Венсе. Ее предки сражались при Креси. Предки простонародья тоже, конечно, там сражались, но их имен никто не помнит, да и всем плевать.
Я видел ее портрет времен бракосочетания, висевший в вестибюле замка. Художник приехал из самого Парижа. Ему удалось уловить в лице жены Дестина предчувствие близкого конца. Это было поразительно: бледность молодой женщины, которой суждено вскоре умереть, и покорность судьбе в ее чертах. Ее звали Клелия. Что отнюдь не банально, и красиво высечено на розовом мраморе ее могилы.
В парке Замка запросто мог бы разместиться целый полк. Он окаймлен водой: во-первых, рядом проходит большой канал (принадлежащая коммуне тропинка в глубине парка – кратчайший путь между Ратушной площадью и грузовой пристанью); потом уже упоминавшийся мной малый канал, через который старик велел перебросить японский мостик, размалеванный клеевой краской. Люди прозвали его «Кровяной колбасой», потому что он цветом напоминает вареную кровь. На другом берегу канала виднеются большие окна высокого здания, лаборатории Завода, где колдуют инженеры, стараясь дать своему хозяину заработать побольше денег. А справа от парка лениво струится узкая извилистая речушка, Герланта, чье название вполне дает представление о ее медлительных водах[3], сплошь в водоворотах и кувшинках. Водой тут пропитано все. Замковый парк – словно большая намокшая тряпка. Его травы беспрестанно сочатся влагой. В таком месте того и гляди подхватишь какую-нибудь болезнь.
Что и случилось с Клелией Дестина: все уложилось в три недели между первым визитом доктора и последней лопатой Острана, могильщика, которую он всегда высыпает в могилу очень медленно.
– А почему эту, а не остальные? – спросил я его однажды.
– Это чтобы она, – ответил он, глядя на меня своими похожими на темные колодцы глазами, – осталась в памяти…
Остран – малость балагур и любит производить впечатление. Похоже, он ошибся ремеслом, я так и вижу его на театральных подмостках.
Сам-то старик Дестина происходил из крестьян, прямиком от земли, но к своим пятидесяти годам все же сумел от нее отчиститься – с помощью банкнот и мешков с золотом. Стал вращаться в совсем другом мире. На него работало шесть сотен человек, он владел пятью фермами, которые сдавал в аренду, восемьюстами гектарами леса, сплошь одни дубы, множеством пастбищ, десятью доходными домами в В… и целым матрасом акций, и не каких-нибудь дурацких, никаких вам Панамских, на котором могли бы улечься десять человек, не касаясь друг друга локтями.
Он принимал и его принимали. Повсюду. Как у епископа, так и у префекта полиции. Стал важным человеком.
Я еще не упомянул о матери Прокурора. Она-то была совсем из другого теста: происходила из лучшего мира, тоже связанного с землей, конечно, но не с миром работы; она была из мира тех, кто владеет землей испокон века. Принесла мужу в приданое больше половины его имущества да немного хороших манер. Потом отстранилась, уйдя в книги и дамское рукоделье. Получив право выбрать имя сыну, она выбрала Анж. Старик добавил к нему Пьер. Он решил, что Анжу не хватает силы и мужественности. Потом она уже почти не виделась с сыном. Между английскими няньками первых лет и иезуитским коллежем время пролетело незаметно, мать и глазом моргнуть не успела. Отдала в интернат розовокожего плаксу с припухшими глазами, а взамен однажды получила несколько скованного юнца с тремя волосками между двух прыщей на подбородке, который смотрел на нее сверху вниз, – в общем, настоящего маленького господинчика, набитого латынью, греческим, петушиными мечтами и чванством.
Она умерла так же, как жила: отстраненно. Немногие это заметили. Сын тогда был в Париже, изучал право. Он приехал на похороны, еще больше повзрослев и пообтершись в столице, приобретя умение вести беседу, тросточку из светлого дерева, безупречный воротничок и тонкие напомаженные усики а-ля Жобер – последний шик! Старик заказал самый красивый гроб у столяра, в первый раз в жизни имевшему дело с палисандром и красным деревом, и велел привинтить к нему ручки из золота. Из настоящего золота. Потом построил склеп, на котором одна бронзовая статуя простирает руки к небу, а другая, коленопреклоненная, молча плачет: не то чтобы в этом был глубокий смысл, но производило прекрасное впечатление.
Из-за траура старик ни в чем не изменил привычкам. Всего лишь заказал себе три черных суконных костюма и к ним креповые нарукавные повязки.
На следующий день после похорон сын снова уехал в Париж. И оставался там многие годы.
Потом однажды вновь объявился, чересчур посерьезневший и ставший прокурором. Это был уже не тот сконфуженный молодчик, который бросил три розы на гроб своей матери с самодовольной гримасой, а потом так же сухо убежал, боясь опоздать на поезд. Казалось, будто что-то надломило его изнутри и немного согнуло. Хотя никто так и не узнал, что именно.