Позже вдовство окончательно его доломало. Он тоже отстранился. От мира. От нас. Наверняка и от себя самого. Думаю, он любил свой юный оранжерейный цветок.
Старик Дестина умер через восемь лет после жены – его хватил удар на проселочной дороге; он шел на одну из своих ферм, которые сдавал в аренду, чтобы отругать фермера, а может, даже вышвырнуть вон. Так его и нашли: он лежал с открытым ртом, уткнувшись носом в довольно густую апрельскую грязь, которой мы были обязаны дождям, хлеставшим с неба и превращавшим землю в клейкое месиво. В конце концов, он вернулся туда, откуда вышел. Круг замкнулся. И деньги старику не очень-то помогли. Помер как батрак.
И тогда его сын по-настоящему остался один. Один в огромном доме.
Он сохранил привычку смотреть на людей свысока. Однако удовлетворялся малым. Перестав быть расфранченным хлыщом с надменным взглядом, стал всего лишь стареющим мужчиной. Работа поглощала его целиком. При старике в Замке работало шесть садовников, сторож, кухарка, три выездных лакея, четыре горничных и шофер. Вся эта челядь, которую держали в ежовых рукавицах, ютилась в тесных службах и каморках под самой крышей, где зимой вода замерзала в кувшинах.
Прокурор поблагодарил всех. Он не был скрягой. Каждому дал прекрасное рекомендательное письмо и порядочную сумму. Но оставил только кухарку Барб, которая в силу обстоятельств стала заодно горничной, и ее мужа, прозванного Важняком, потому что никто не видел, как он улыбается, даже жена, лицо которой неизменно украшали веселые складочки. Важняк, как мог, поддерживал порядок в усадьбе и занимался всякого рода мелкими починками. Слуги редко покидали Замок. Их никто не слышал. Прокурора, впрочем, тоже. Дом казался сонным. Кровля одной из башенок протекала. Некоторые решетчатые ставни душила своими плетями большая глициния, которой позволили разрастись. Кое-какие из угловых камней полопались от мороза. Дом старел, как и люди.
Дестина никого у себя не принимал. Повернулся ко всем спиной. Каждое воскресенье ходил в церковь. У него там была своя скамья, отмеченная семейными инициалами, вырезанными на дубовой спинке. Он не пропустил ни одной мессы. Кюре во время проповеди с нежностью на него поглядывал, как на кардинала или сообщника. Потом, по окончании службы, когда толпа в картузах и вышитых платках вытекала наружу, сопровождал его до самой паперти. Под трезвон колокола, пока Дестина надевал свои шевровые перчатки – руки у него были изящные, дамские, а пальцы тонкие, как мундштук, – они говорили о всяких пустяках, но таким тоном, будто один почитает второго знатоком человеческих душ, а второй первого – практиком, глубоко изучившим их на деле. Балет завершался. После чего Прокурор возвращался в Замок, и каждый со злорадством воображал себе его одиночество.
Как-то раз явился один из директоров Завода и испросил милости быть принятым в Замке. Протокол, обмен визитными карточками, расшаркивания и поклоны. Директор принят. Это толстый приземистый бельгиец с курчавыми рыжими бакенбардами, довольно смешливый и одетый как джентльмен из романа: коротенькое, едва прикрывающее зад пальто, клетчатые панталоны с сутажем и низкие лакированные сапоги. Короче, приходит Барб с большим подносом и всем необходимым для чаепития. Прислуживает им. Исчезает. Директор болтает. Дестина мало говорит, мало пьет, не смеется, вежливо слушает. А гость все ходит вокруг да около, добрых десять минут разглагольствует о бильярде, потом – об охоте на куропаток, о бридже, о гаванских сигарах и, наконец, о французской гастрономии. Он сидит вот уже три четверти часа. Начинает было говорить о погоде, как вдруг Дестина глядит на свои часы, немного искоса, но все же достаточно медленно, чтобы дать директору возможность это заметить.
Директор понимающе кашляет, отставляет свою чашку, опять кашляет, вновь ее берет, наконец осмеливается: он хочет попросить об одной милости, но не знает, посмеет ли, он колеблется, он, собственно, боится показаться назойливым, может быть, даже грубым… И в конце концов, бросается в воду очертя голову: замок большой, очень большой, при нем имеются кое-какие пристройки, в частности маленький домик в парке, необитаемый, но очаровательный, а главное, стоящий совершенно отдельно. Проблема его, директора, в том, что дела на Заводе идут хорошо, слишком хорошо, и требуется все больше и больше персонала, особенно инженеров, руководителей; но их уже некуда селить, ведь не селить же их в городе, в домах для рабочих, не так ли, не вынуждать же их сталкиваться с этими людьми, которые порой спят вчетвером на одной кровати, пьют дрянное вино, ругаются через слово и размножаются как животные, нет, никогда! Тут-то и осенила директора одна идея, всего лишь идейка… если господин Прокурор согласится, хотя, разумеется, его ничто не обязывает, ведь каждый в своем доме хозяин, но если он все-таки согласится сдать маленький домик, то Завод и директор будут ему очень признательны, заплатят любую цену и, разумеется, поселят туда не кого попало, а только людей приличных, вежливых, скромных, тихих, только руководство второго звена за отсутствием первого, и без детей. Он дает свое директорское слово и при этом потеет, большущие капли капают на его пристяжной воротничок и на сапоги. Директор умолкает, ждет, не осмеливается даже взглянуть на Дестина, который тем временем, встав, созерцает парк и туман, который обволакивает сам себя.
Наступает долгое молчание. Директор уже сожалеет о своем демарше, как вдруг Дестина поворачивается и говорит ему, что согласен. Вот так просто. Еле слышным голосом. Гость никак не может опомниться. Кланяется, лепечет, бормочет, благодарит словами и руками, пятится и убегает, пока хозяин не передумал.
Почему Прокурор согласился? Быть может, просто чтобы директор убрался поскорее и снова оставил его в его тишине; или ему было приятно, что его просят, хотя бы раз в жизни, о чем-то ином, нежели приговорить к смерти или отказать в этом.
IV
Было это году в девяносто седьмом – девяносто восьмом. Давно. Завод оплатил ремонт домика в саду. Сырость источила его как старый трюм. Туда сваливали всякий ненужный хлам, всего понемногу: шкафы без ящиков, крысоловки, проржавевшие, истончившиеся, как месяц, косы, камни, куски шифера, коляску вроде тильбюри, сломанные игрушки, мотки бечевы, садовые инструменты, одежду, превратившуюся в лохмотья, а также множество оленьих и кабаньих голов, вполне мертвых и набитых соломой – старик был страстным охотником. Отрезать головы велел его сын, но поскольку сам он терпеть не мог любоваться ими, то распорядился перетащить их сюда, в общую кучу. Пауки заткали ее своей паутиной, сделав похожей на саркофаг и придав этой рухляди налет древности и тайн египетских. Разобрав все это, нарочно выписали декоратора из Брюсселя, чтобы привести домик в божеский вид.
Первый жилец прибыл сразу же по окончании работ. Через полгода его сменил второй, а когда тот тоже уехал, вселился третий, вслед за ним четвертый и так далее – постояльцев уже перестали считать. Их много тут побывало, они оставались, по меньшей мере, на год, и все были похожи друг на друга. Люди называли их одним именем. Говорили: «Гляди-ка, вон Жилец идет!» Это были крупные ребята, еще довольно молодые, которые не шумели, никогда не выходили, не приводили женщин, следовали предписаниям. Что до остального, то в семь часов они уходили на Завод, возвращались в восемь, после ужина в большом здании, служившем столовой господам инженерам и которое в городе окрестили Казино – впрочем, непонятно почему, в нем ведь никто никогда не играл! Некоторые жильцы порой отваживались в воскресенье немного пройтись по парку. Дестина позволял им это, ничего не говорил. Просто смотрел в окно и ждал, когда они уйдут, чтобы самому размять ноги и посидеть на скамье.
Проходили годы. Жизнь Дестина словно следовала неизменному ритуалу, поделенная между зданием суда в В… кладбищем, куда он наведывался каждую неделю на могилу жены, и Замком, где обитал, замкнуто и словно незримо, отгородившись от мира, который мало-помалу соткал вокруг него кокон суровой легенды.
Он старел, но оставался таким же. Внешне во всяком случае. Все та же леденящая серьезность и молчание, которое казалось плотным, будто наполненный событиями век. Если кто-то хотел услышать его голос, впрочем, довольно тихий, достаточно было сходить на заседание суда. Он там часто выступал. Преступлений у нас случается больше, чем в других местах. Быть может, потому что зимы длинные, и люди скучают, а лето такое жаркое, что кровь закипает в жилах.
Присяжные не всегда понимали, что Прокурор хотел сказать: он был слишком начитан, а они – недостаточно. Среди них попадались всякие, но редко встречался кто-нибудь выдающийся: по большей части это были вполне заурядные люди. На скамье сидели бок о бок заскорузлые кустари и краснолицые крестьяне, мелкие заработавшиеся чиновники, священники в поношенной сутане, которые приходили со своего деревенского прихода, встав вместе с солнцем, возчики, изнуренные рабочие… Все сидели на одной скамье, с правильной стороны. Но многие могли бы оказаться и на той, что напротив, между двумя усатыми жандармами, застывшими, как истуканы. И я уверен, что в глубине души они смутно это сознавали, не желая себе в этом признаться, и именно поэтому часто проявляли столько ненависти и нетерпимости к подсудимому, к тому, чьим товарищем по несчастью или по духу они сами в общем-то могли стать.
Когда в зале суда раздавался голос Дестина, смолкали все шушуканья. Казалось, будто зал одергивает себя, как перед зеркалом тянут за рубашку, поправляя воротничок. Зал переглядывался и переставал дышать. В эту тишину Прокурор ронял свои первые слова. И тишина перед ними разрывалась. Никогда больше пяти листков, каким бы ни было дело или обвиняемый. Фокус Прокурора был прост как дважды два. Никакого пускания пыли в глаза. Хладнокровное и скрупулезное описание преступления и жертвы, вот и все. Но это уже много, особенно когда не замалчивают ни одной подробности. Чаще всего подспорьем ему служил медицинский отчет. Дестина его придерживался. Ему было достаточно просто читать, выделяя голосом самые хлесткие слова. Он не забывал ни единой раны, ни одной зарубки, ни малейшей царапины на перерезанном горле или вспоротом животе. Перед публикой и присяжными возникали образы, явившиеся из самых мрачных глубин, делая наглядным зло и его метаморфозы.