Тяжело, не радостно положение смотрителей вообще; положение же Петровича было поистине трагическое, ужасное положение. Поставьте, читатель, себя хоть на минуту в его положение!.. Петрович должен был прежде всего исполнять свои обязанности и угождать начальству; затем он должен был ладить с содержателями почтовых лошадей — с зажиточными крестьянами, «гонявшими почту» по контракту; в-третьих, должен был угождать «публике», то есть проезжающим.
Он мог бы не наблюдать за тем, чтобы содержатели в точности исполняли условия, заключенные с казною, и за это мог бы надеяться получать от них небольшие подачки, попросту сказать, мог бы брать взятки. Но зато в таком случае он не мог бы угодить проезжающим, должен был бы притеснять их, отказывать в лошадях, божиться, что лошадей нет, в то время как лошади стоят на дворе, или должен был бы отпускать проезжающих на каких-нибудь хромых, увечных клячах, которые, не добежав до следующей станции, ложились бы среди дороги, предоставляя ямщикам бить себя, а путникам — добираться до станции путем пешего хождения. Но Петрович знал, что начальство поставило его для служения «публике», за что и выдавало ему по двенадцати рублей в месяц. Петрович не мог кривить совестью и, несмотря на свою бедноту, не брал взяток с содержателей. Он не смотрел сквозь пальцы на их проделки, постоянно воевал с ними и требовал неуклонного, точного исполнения условий. Содержатели мстили ему как могли: писали по начальству жалобы на него, строчили доносы — словом, кляузничали. Начальство, не брезгавшее приношениями содержателей, хмурилось на Прокофьева, делало ему выговоры, но стереть его с места не могло, потому что он был прав и все доносы его недоброжелателей оказывались вздором.
Но и проезжающим — так же как содержателям — Петрович иногда не мог угодить, несмотря на все свое желание. Иным господам положительно невозможно было растолковать, что лошадей свободных действительно нет; что все лошади — «в разгоне». Напрасно Петрович показывал им книги, указывал на число лошадей, содержащихся на станции, на число лошадей, ушедших «с работой» (то есть с проезжающими) или возвратившихся, но еще отдыхавших определенное число часов. Напрасно распинался Петрович… Самый благодушный путешественник при взгляде на его несчастную физиономию чувствовал уже к нему предубеждение. Люди же раздражительные просто не выносили его. Физиономия Петровича служила для них тем красным лоскутом, которым в Испании во время боя быков приводят животных в бешенство… Петровича не слушали, и даже если бы он заговорил языком ангелов, то и в таком случае едва ли рассерженные проезжающие обратили бы на него внимание. На него кричали, к нему подступали с кулаками, а он невозмутимо стоял, вытянувшись у притолоки в своем форменном сюртучишке, заложив один палец за пуговицу и покорно принимая на свою склоненную голову все неприятности как нечто должное, неминучее.
Уйдя за перегородку в свою «конторку», он явственно слышал, как иной сердитый путешественник, расхаживая по комнате, изволил шипеть на его счет:
— Пьяницы проклятые… Дармоеды!.. Все заодно с ямщиками… Тьфу!
Много без вины терпел Петрович от проезжающих, и от содержателей, и от мелкого начальства. Зато мужики любили его за простоту и уживчивость.
— Петрович у нас — золото! — говорили про него в деревнях. — Никого никогда не притеснит, не обидит… Только его самого не трожь!
Наш Петрович не гордился своим чиновничеством, охотно водил знакомство с крестьянами, и когда ему, бывало, грозила беда неминучая — чуть не голодная смерть, крестьяне являлись на выручку. И Петрович, совершенно растроганный, никогда не отказывался от их скромных даяний. Он даже как будто с каким-то благоговением брал от них мерку ржи или овса, десяток яиц, конец холстины или моток суровых ниток. Петрович очень хорошо знал, что все эти приношения доставались крестьянам дорогой ценой, и он ценил их не по рыночной цене, а так же, как была оценена в евангельской притче лепта вдовицы. Это были не взятки, а добровольные даяния…
— Да я скотина, что ли? Разве же я не чувствую!.. Нет! Вот они у меня где… — с жаром говорил он, стуча себя в грудь кулаком.
Он писал крестьянам письма, читал им случайно попадавшиеся в руки разрозненные номера газет, пояснял прочитанное, толковал с ними о деревенских делах, и васютинцы охотно заходили к нему на перепутье, несмотря на то что «изба его была не красна углами», и часто по вечерам собирались они на ступенях станционного крыльца.
Петрович всю жизнь перевертывался из кулька в рогожку. Вся жизнь его походила на «Тришкин кафтан»… То в одном ощущался недостаток, то в другом оказывалась недохватка. Но Петрович был великий человек, несмотря на то что назывался простым почтовым смотрителем; он был велик потому, что не унывал, потому что у него была прекрасная, мужественная душа.
Кроме того, что он сам делал на станции все что мог, Петрович измышлял еще всевозможные источники для пропитания. Ведь за него никто не думал и не предлагал ему пропитания. И вот он ловил рыбу вершами, удил, ставил в лесу силки на птиц, ходил в лес за ягодами, за грибами… Впрочем, собирание грибов служило для него отдыхом и единственным развлечением в жизни. Избавившись от форменного сюртука, облачившись в рубаху, засучив штаны чуть не до колен, а сапоги оставив из экономии дома, отправлялся Петрович в лес; на одной руке у него висела корзина, а другою он опирался на палку.
— За грибами бог понес? — окликнут, бывало, его из окна.
— За грибами! — весело ответит он и — довольный, сияющий — направляется к лесу.
В лесу Петрович совершенно преображался. Глаза его смотрели веселее обыкновенного, губы улыбались, и наивная детская радость светилась на его лице, разгоревшемся от ходьбы и волнения… Я иногда ходил с ним в лес и удивлялся тому чисто детскому восторгу, который испытывал Петрович под зеленою сенью леса. Надо было видеть, с каким живейшим наслаждением осматривался он по сторонам! Увидав, например, в траве красноголового боровика, он радостно подходил к нему, наклонялся и, полюбовавшись, осторожно брал его и опускал в корзинку. Он на эту пору как бы обращался в ребенка и от полноты чувств принимался рассуждать вслух и разговаривать с грибами, как будто те могли понимать его.
— Э-э, голубчик! Ты чего прячешься там от меня? Иди-ка, иди сюда! — говорил Петрович, заметив среди мха под валежником какой-нибудь хороший гриб.
— Тебя, брат, не надо… Оставайся, где стоишь! Такие старики, как ты, не годятся в дело, — замечал он, найдя старый гриб, источенный червями.
Иногда мы присаживались отдыхать на кочку или на древесный пень. Тогда Петрович опускал корзину наземь, снимал фуражку и, опершись на свою палку, вел со мною тихие речи… Иногда, под влиянием тихой грусти, он начинал мурлыкать вполголоса знакомую, старую песенку:
Ямщик лихой — он встал с полночи,
Ему взгрустнулося в тиши,
И он запел про ясны очи,
Про очи девицы-души.
Сдвинув фуражку на затылок, он иногда подолгу задумчиво смотрел на вершины деревьев, обступавших нас со всех сторон, смотрел на голубое небо, сквозившее из-за листвы над его головою. Порой глаза его вдруг затуманивались, словно их заволакивало слезами, и губы его слегка дрожали. И Петрович тяжело вздыхал… Может быть, смотря на ясное голубое небо, он вспоминал голубые глаза своей молодой жены, до ее болезни, — глаза, светившие ему в течение нескольких лет, помогавшие бороться с горем и нуждой, делившие с ним и радости и печали…
Так и жил Петрович терпеливо, смиренно, не ожидая в будущем ничего лучшего. Чего же лучшего может ожидать почтовый смотритель? Крестьянин может ожидать хорошего урожая, купец — барышей, адвокат может ждать увеличения числа преступлений, аптекарь — усиления болезней, городской чиновник — наград и повышений; даже ссыльно-каторжные могут ожидать помилования или, по крайней мере, смягчения своей жестокой участи, а нашему почтовому смотрителю, «двенадцатирублевому чиновнику», неоткуда и нечего ждать. Он забыт. Даже газеты не поднимают о нем вопроса…
Петрович знал, что и далее — еще, быть может, многие годы — до самой смерти он будет терпеть нужду, выносить брань проезжающих и всякие притеснения, будет вечно работать, голодать и недосыпать, станет строчить отчеты, подводить итоги, писать «отношения» и «объяснения», запечатывать конверты, принимать и отсылать письма, встречать и провожать проезжающих, — знал все это и не унывал. Лучше не будет… Ожидал ли он худшего — неизвестно… Но беда нагрянула на него нежданно-негаданно для всех нас.
Пронеслись слухи, что в нашей стороне ожидали проездом нового губернатора, отправившегося ревизовать вверенный его попечениям край. Петрович, разумеется, привел в отличный порядок обе комнаты для проезжающих, вымыл сени и даже крыльцо. Станционные книги также были тщательно пересмотрены. Лошади стояли наготове; ямщикам было строго наказано: по возможности — воздерживаться от водки. Петрович и свою особу привел в надлежащий порядок: подстриг свои взъерошенные волосы, зачинил кое-как форменный старый сюртук, пришил недостающие пуговицы, самым добросовестным образом вычистил их тертым кирпичом, а сапоги тщательно смазал деревянным маслом и натер их сажей. По его мнению, в таком виде он должен был показаться губернатору настоящим франтом… Вообще за это время ему было много беспокойства и тревог… Но губернатор не ехал. Прошли слухи, что он отдумал и отложил ревизию. Потом, спустя несколько времени, опять заговорили, что «губернатор едет»…
Однажды в конце августа выдался денек теплый и ясный. Петрович отправился в лес за грибами — «освежиться», как он сам говорил, — и воротился уже вечером с полною корзиной и в полном удовольствии. Поужинав и уложив детей спать, он зажег у крыльца фонарь, замкнул дверь в избу на крючок и сам завалился на боковую. Устав за день, он скоро заснул крепким, мертвым сном…
И приснилось ему, что идет он из леса с грибами, вдыхая в себя с наслаждением полною грудью теплый осенний воздух, пропитанный запахом увядающих цветов и трав. Вдруг, к неописанному ужасу его и смущению, навстречу ему — губернатор, в полной форме, в ленте, орденах и в каске с развевающимся султаном. Губернатор большими шагами идет по полю, направляясь прямехонько к нему — к Петровичу, — и синеватого сукна шинель его широко распахивается по ветру. Особа — внушительная… Лицо — такое величественное, серьезное. Петрович вытягивается перед ним в струнку, не выпуская, впрочем, из рук ни палки, ни корзины с грибами. Он страшно сконфужен тем, что губернатор застал его в таком виде — в рубахе, босиком, с засученными штанами и с дырявой корзиной в руках. «Что-