Доктор выпил.
— Вот видишь, — начал он, — это нехорошо. Почему? Пиявки ставить должно; но при такой организации детской, так сказать, и нервозной, какова у больной, — этого допустить нельзя. Ты назначил их ad arteri amcaroti dem, причем открылось сильное кровотечение.
— Вот что ты сделал! — завопил помещик. — Пиявка прокусила артерию…
— Надо полагать, — сказал доктор, — пиявка артерию… повредила…
— Что к шее! — выпив наливки и заткнув бутылку, воскликнул помещик. — Он вот какую штуку удрал, Лука Лукич: приставил дворовому мальчику мушку к виску… ушам не верю! В первый раз слышу такую чепуху! Что ж вы думаете? Мальчик окривел!.. Вот что ты сделал!
— Варфоломей Игнатьич, — сказал фельдшер, — всякий человек может окриветь; этим шутить нельзя… А радикальное пользование мушки уже нам доказано; следовательно, мы были вправе ее присадить.
— Но, однакож, — заметил доктор, — мальчик окривел!
— Как же-с, — сказал фельдшер, — одним глазом ничего не видит, даже матери своей не узнает…
— Отчего же он окривел?
— На это, ваше превосходительство, сказать мудрено-с: мы в практике часто встречаем не такие случаи, однако лечение свое продолжаем.
Явилась помещица.
— Вы, кажется, Андрея браните здесь? — сказала она, садясь за стол.
— Заметить надобно, Анна Ивановна.
— Нет, Лука Лукич, я всегда готова оправдать Андрея; он, право, услужливый такой. Нынче весной со мной дней пять мучился…
— Нездоровы были? — спросил доктор.
— Полнокровием страдали, — ответил фельдшер.
— Врешь, воспалением, — перебил помещик.
— Я не знаю, — заговорила помещица, — но мне кажется, что полнокровие причиной: душило меня… Сначала он мне поставил банки, потом сорок пиявок — не унялось! Потом кровь пустил — опять сорок пиявок, опять банки.
— Легче стало? — спросил доктор.
— Гораздо легче!
Помещица тихонько подозвала к себе горничную и шепотом дала ей приказание, чтобы фельдшеру дали обед в кухне. Горничная, сделав фельдшеру мину, повела его за собой.
— Много легче! — продолжала помещица.
— Но кровопускание вредно, Анна Ивановна.
— Знаю, Лука Лукич… Нынешние медики не одобряют кровопускания; но я не боюсь: у меня кровь не истощится… Заметьте, как только я отворю кровь, сейчас чувствую невыносимый аппетит; стало быть, когда я поем, у меня потеря крови вознаградится, — не так ли?
— Так, — усмехнувшись, сказал доктор и прицелился вилкой в колбасу. — Вы как будто, Анна Ивановна, учились физиологии. Ваша правда: все, что ни поступает в наш организм (доктор опустил колбасу в свой организм), перерабатывается сначала желудком: что называется — делается каша… chilus… Это chilus, представьте себе, переходит в кишечный канал. Далее, все жидкие части посредством всасывания поступают в кровь; и вот, когда вы покушаете, пища превращается в кровь.
— Ну, вот видите? — торжествующим голосом произнесла помещица.
— Вы, верно, когда-нибудь читали медицинские книги?
— Кажется, читала, Лука Лукич, когда еще была дитятей.
— Лука Лукич! — возразил помещик, раскуривая трубку, — растолкуйте мне: отчего, например, на ране или так где-нибудь вдруг нагноение является?
Помещица шепнула что-то мужу на ухо.
— Что ж такое, если меня интересует этот предмет? — ответил помещик.
— Можете себе вообразить, — начал доктор, — нагноение бывает двух родов: доброкачественное, во-вторых — злокачественное. Гной под микроскопом…
— Лука Лукич, Лука Лукич! — заголосила помещица, простирая к доктору руки.
— Что, вам неприятно? Но скажу — чрезвычайно важная вещь этот гной: в медицине у нас даже его вкус определяется.
Помещица ушла в другую комнату. Доктор встал из-за стола с красными щеками.
Перед сумерками в Черепахине шел проливной дождь, заставивший фельдшера сидеть в своей аптеке. К нему снова прибегал мальчик от лесника и просил посмотреть ушибленную ногу. Фельдшер обещался прийти, как скоро дождь перестанет. Он сидел у окна и смотрел на улицу. Против аптеки под поветью крестьянского сарая стояли две мокрые бабы, захватив полы своих зипунов, и молча глядели на ручьи по дороге; среди улицы на траве мокла спутанная кляча с хвостом, похожим на горсть пакли. Широкая река усеялась частыми брызгами, у плотины дружно рылись утки, уткнувши носы в воду; вдали на горе, будто в тумане, дремали леса, один другого темней; все имело скучный, пасмурный вид.
Около пяти часов дождь перестал. На улице посветлело. Фельдшер отправился к леснику. Было холодно; река сильно волновалась, и у берегов скоплялась пена. Навстречу фельдшеру попадался народ.
Фельдшер остановился на краю села, недалеко от изб, и смотрел на бежавшую к нему из проулка сгорбившуюся бабу; ее головная повязка трепалась длинными концами. Она, запыхавшись, очутилась близ фельдшера: на лице ее было беспокойство.
— Ну, что ты? — крикнул фельдшер.
— Кормилец… — начала баба, едва переводя дух, — что ж, родной… болезнь-то моя… полечи, касатик…
— Я вам не раз говорил, что туберкулезных я не лечу: нет спасения…
Баба смотрела в землю и кашляла; фельдшер заключил:
— Дом тебе пора строить, — дом!..
— Какой, родимый?
— Из четырех досок… сосновый…
Фельдшер пошел. Баба, закрыв глаза тряпицей, зарыдала.
Темнело; народ расходился по домам; улица пустела. Фельдшер направился к гумнам и к пустынному кладбищу, с покосившимися крестами и голобцами, на которых в разных местах сидели крошечные птички со взъерошенными от ветру перышками, не зная, куда приклонить свою голову; над некоторыми из могил лежали неправильные, большие камни; иные могилки не были обложены даже дерном, другие готовы были сравняться с землей или скрывались в колыхавшейся крапиве. По одну сторону от кладбища тянулся густой, черный лес; впереди над полями, распластав крылья, усильно боролся с ветром ворон. По узенькой тропинке фельдшер пришел в чащу леса; в нем было темно: справа и слева сновали трепетавшие своими сухими листьями осины и березы. По всему лесу равномерно распространялся широкий, плавный гул, — точно где вблизи шумела вода; ни одного птичьего голоса; кругом полумрак, вместе с гулом располагавший к тяжелым думам. Ровные березы уныло покачивались и тихо шуршали своими верхушками.
Далеко слышался мерный, замирающий стук топора; неохотно лаяла на пчельнике собака… Опять стонет лес; отрывать слуха не хочется ото всего, что слышится вокруг…
Фельдшер пришел к леснику. У стола, с опухшим от слез лицом, сидела молодая баба и втыкала в светец зажженную лучину. На хорах стонал лесник. С появлением фельдшера баба встала с своего места, а больной начал принимать полусидячее положение.
Фельдшер снял фуражку и обтер на лбу пот.
— Что ты? — сказал он, приступая к больному.
— Отец родной!
— Ну-ка, покажи, где это ты так?..
Лесник развернул тряпицу и обнажил ногу.
— Мне недосуг к вам ходить-то… Акулина, посвети сюда!.. Акулина поднесла к хорам лучину и вдруг, взглянув на рану, зарыдала на всю избу.
— Держи, держи лучину-то, — сказал фельдшер.
У лесника на глазах показались слезы.
— Андрей Егорыч, больно, батюшка! — вскрикнул старик, хватая его за руку.
— Погоди! (Фельдшер скинул с себя верхнее платье). Надо растереть…
Больной затрясся, с ужасом глядя, как фельдшер начал засучивать свои рукава. Он взял склянку и налил себе на ладонь мазь.
— Держись!
— Ой! Государь мой!
— Акулина! Бери за ногу…
Лесник упал в бесчувствии навзничь.
По прошествии двух дней посреди сельской улицы несли гроб. Фельдшер возвращался с практики. Позади гроба в отдалении шли бабы; раздавался плач.
— Кого это несут? — остановив одну бабу, спросил фельдшер.
— Лесника, — произнесла она.
Фельдшер задумчиво перекрестился.
— Верно, антонов огонь; забыл тогда пиявок-то припустить!..
А. И. ЭртельПоплешка
А. И. Эртель (1855–1908) родился в семье управляющего дворянскими имениями в Воронежской и Тамбовской губерниях. Сам Эртель продолжительное время служил конторщиком в имении крупного землевладельца. Началом литературной деятельности обязан писателю П. В. Засодимскому, с которым сблизился в середине 1870-х гг. В 1878 г. переехал в Петербург, где по поручению Засодимского заведовал народнической библиотекой. Был связан с революционной организацией «Народная воля». В 1884 г. арестован, содержался в Петропавловской крепости, затем отбывал ссылку в Тверской губернии. В середине 1890-х гг. Эртель отошел от литературы и вернулся к управлению помещичьими имениями. Очерк «Поплешка» опубликован впервые в журнале «Вестник Европы» (1881, кн. 7).
…Лошади устали и пошли шагом. Я откинул воротник шубы и огляделся. Кругом распространялась снежная степь. Кусты там и сям выделялись на ней серыми пятнами. Был сильный ветер, и несла поземка. Растрепанные тучи быстро бежали по небу. Из-за туч, неверно и трепетно, светил месяц. Прихотливые тени мелькали вдоль дороги. Дали то озарялись молочным блеском, то покрывались клубами свинцового мрака. Торжественный гул ветра доносился из кустов. Колокольчик звенел редко и уныло.
На перекрестке поравнялись и затем потрусили за нами убогие дровнишки… Взъерошенная лошаденка в веревочной сбруе, тяжело отдуваясь, торопливо переступала маленькими ножками. Она беспрестанно вздрагивала всем своим худым телом и при малейшем шорохе вожжей пугливо вздергивала голову.
Из дровней выскочил мужичок. Неизвестно для чего ударив кулаком бедную лошаденку, он побежал с ней рядом, вслед за нашими санями. Трепетный свет луны иногда скользил по нему фантастическими пятнами, иногда озарял его явственно и резко. Мужичок поражал убогим своим видом. Одежда его, начиная с шапки и кончая онучами, была одно сплошное лохмотье. Утлые руки болтались вяло и беспомощно. Тонкие, как спички, ноги копотливо переступали по снегу, спотыкаясь и заплетаясь друг за друга. От всего существа его веяло какой-то слабостью и уничижением.