Серый мужик — страница 32 из 67

— По делу ходил… аль так погулял, батюшка… што непогодь-то захватил? — полюбопытствовал старик, пристально смотря на меня своими щурившимися глазами.

— Гулял, Ларион Маркыч!.. — ответил я.

— Откуда же ты, батюшка, узнал это мое-то имя-отечество?.. — удивленным тоном спросил он.

— Ямщик сказал прошлый раз…

— Памятлив же ты, погляжу… памятлив!.. — повторил он, покачав головой. — Ларивон Маркыч, — снова повторил он и усмехнулся. — Д-и-иковина! — протянул наконец он.

— Какая диковина, в чем? — спросил я.

— Я так… это, батюшка, про себя промолвил!.. — уклончиво ответил он. — Вишь, погодка-то как расходилась, а?.. — начал он, как бы желая избегнуть дальнейших расспросов. — Ну, кому чего, а нашим мужичкам все — горе… Экой полой… да град о-о-о… Не одного из них без хлеба оставит… Гляди, как хлеб-то выбьет али повалит… Ну — да Божья воля… Я, признаться-таки, с утра чуял, што быть погодке… Моя-то уже примета не обманет!

— Какая же у тебя примета?..

— А так скажу, милостивец, што коли к непогоде когда, так всего-то тебя разломит, каждая ровно косточка в тебе скрыпит да ноет… Измучаешься весь…

— Стар уж ты, Ларион Маркыч, а-а?..

— Не стар бы еще… Какие года!.. Другой в мои-то годы исшо женится да робят плодит… успевай только, баба, поворачиваться… Какие мои годы… полвека, не боле отмерял-то!.. Муки-то немало принял… вот и сказывается под старость-то!

— Какой же муки!

— Аль не знаешь ты меня?.. — пытливо посмотрев на меня, спросил он.

— Не знаю!..

— Ишь вот… Ямщик-то твой имя и отечество сказал небось тебе, а кто я, и не поведал… Ну, я ужо увижу его, соловую голову… погоди-и! — не то с иронией, не то шутливо произнес он. — Ну, коли не знаешь, так и я не скажу…

— Отчего?

— А не ровен час… еще испужаешься.

— Чего же пугаться-то мне…

— Чего-о-о?.. — насмешливо протянул он, и серые глаза его сверкнули каким-то лучистым огоньком. — Энто ныне, батюшка, скажу тебе… — начал он после непродолжительного молчания… — Ехал мимо не то купец, не то што… а полагать боле надоть, што купец… Тарантас это отменный… такой… ну и все прочее при нем по-хорошому… видать, што богате-ей! Ладно!.. Подъехал это к поскотине-то и кричит: о-отворяй! А я-то, сказать тебе, позамешкался чего-то в ту пору… Хорошо! Выхожу это, отпер ворота, — отпер это я их, а он и напустись на меня: я тебя, говорит, такой-сякой разэтакой… разве ты смеешь задерживать проезжих, а?.. На то рази приставлен тут, штоб спать, а?.. Да я те, говорит, так и так… А я стою супротив его, слушаю… Выкричался он, утих. Ну, думаю, не велик ты кобелек, да лай-то звонок!.. Глянул ему это в самое, почесть, лицо — да и молви: а ты, говорю, добрый молодец, погляди-ка наперво: какое тавро-то на мне стоит, а?.. Эх, ты, говорю, кудельная смычка! Да ведь у меня, говорю, в спине-то восемьдесят плетей лежит, а што кнута меж ребер напрятано и не сочтешь… И ты это меня испужать задумал, а?.. Ведь мне, говорю, такую-то ворону, как ты, пришибить-то легче, чем в горсть воды зачерпнуть… знаешь ты это, а?.. Помертвел ведь, батюшка, он, как глянул это на меня-то… верь не верь!.. Словно лист вот на осине — задрожал весь… лепечет, лепечет чего-то, а слово-то ровно не выходит у него…

И разбери же меня смех… А-а-ах ты, думаю, аршинный воевода! Глотка-то шире котла, а сердце-то уже лапы заячей… Так вот ты, батюшка, у какого богатыря в гостях-то сидишь, да еще Ларивоном Маркычем величаешь, а к лицу-то мне одна только кличка — варнак[9]… — не то с иронией, не то с горечью закончил старик.

В это время, казалось, над самою землянкой раздался оглушительный удар грома… Я невольно вздрогнул. Старик трижды перекрестился, произнося полушепотом: «Свят… Свят… Свят…»

— Ну и пого-о-одка! — протянул он, выдвигая из угла кадушку с водой, так как у двери, по бревнам землянки, уже текла дождевая вода, мерно капавшая на земляной пол.

— Ты давно живешь здесь, Ларион Маркыч?.. — спросил я, когда он снова сел.

— В Бунгуре-то, аль в Сибирь-то давно ли пришел, спрашивашь ты? — переспросил он, скрестив на груди руки.

— В Бунгуре?

— Давненько уж, батюшка, народ-то здесь порчу, а особливо баб да девок… никак годков пять, аль и все шесть будет время-то!.. Обжился уж! — ответил он. — Старожил!

— Как это, баб да девок портишь? Чем?

— Колдую!..

— Ты колдуешь! Да разве ты знахарь?..

— А ты как бы, батюшка, полагал, а?.. — смеясь, ответил он. — За мной, брат, ремеслов-то много водится… промышленный человек! — с едкой иронией заметил он. — Всякий наговор знаем, от какой хошь болезни ослобоним, и напустить сможем… Всякий грех водится…

— Я думал, ты только одни тавлинки делаешь?

— Забавляемся и тавлинками… одно другому не препятствует, батюшка…

— Покажи-ка мне твою работу, — попросил я.

— Изволь, изволь, кормилец… погляди… одобришь ли!.. — сказал он, вставая, и, взяв в руки жировик, нагнулся и выдвинул из-за досок, служивших ему кроватью, небольшой деревянный ящик и раскрыл его.

Я заглянул в ящик: в нем хранилось свернутое в трубку бересто, тщательно очищенное и приготовленное для работы; в ящике, как и на столе, валялись стекла, клочки бумажек, по-видимому, с рисунками, фольга, кисет, сшитый из ситцевых лоскутков, в котором, может быть, хранился и весь необширный капитал старика, и несколько готовых уже тавлинок различных величин.

— На-ка, погляди, кормилец!.. — произнес он, поднимаясь и подавая мне две выбранные им тавлинки совершенно одинаковой величины и, закрыв ящик, снова поставил жировик на доску, заменявшую стол. Обе тавлинки были не более полутора вершка каждая в диаметре; крышки их были сделаны из гладко очищенного дерева. Более всего, конечно, привлекли мое внимание замысел и выполнение рисунка на таком неблагодарном материале, как бересто. Глядя на эту работу, на обстановку, в какой производилась она, и на лицо художника, отмеченное роковыми буквами К. А. Т., — мне невольно пришла мысль: как много талантов гибнет в нашем народе, не находя никакого исхода для развития и проявления себя, и кто знает, может быть, самый талант, скрытый в человеке, брошенном судьбой в темную среду, служит и роковой причиной его гибели.

На одной из тавлинок не было никакого рисунка, но она казалась сплошь покрытою тонко плетенным кружевом. Узор кружева, тонкость работы в выполнении ткани, которая казалась прозрачной, выделяясь на фоне подложенной под бересту белой фольги, — сделали бы честь первоклассному художнику. На другой тавлинке была изображена крестьянская изба с резным коником и двумя окнами, в которые были вставлены кусочки голубой фольги; пошатнувшийся несколько дощатый забор сделан был до того отчетливо, что каждое бревно в избе, тесина в заборе и столбы носили на себе оригинальную особенность… Я залюбовался на эти вещи, не зная, которой из них отдать предпочтение.

— Где ты учился этому мастерству, Ларион Маркыч? — спросил я.

— Где?.. — усмехнувшись, спросил он в свою очередь. — Побывай, батюшка, в каторге-то, так всему научишься… Всякое художество спознаешь — и худое, и доброе!.. — со вздохом ответил он…

— Ты долго был в каторге-то?

— Пятнадцать годочков, как один денек выжил… Было время-то поучиться… бы-ы-ыло!.. — протянул он…

— Какими же инструментами, Ларион Маркыч, ты работаешь… Например, вот это кружево ты чем делал?.. — спросил я, показав на тавлинку.

— Иголочкой…

— Неужели… одной только иглой, и более ничем?

— Да чем боле-то?.. Боле-то ничего у меня и нету. Ну вот ножичком поковыряешь в ино место, где погрубей-то требуется, стеклом, подпилочек в дело тоже идет, а боле-то ничего, батюшка, у меня нету… никаких инструментов! Да ведь я… так балую только этим, а не то, штобы взаболь мастерил!.. Глаза-то уж вот плохи становятся, кормилец… — с грустью в голосе пожаловался он. — А прежде и-и-и… мастер я был… чего сказать, не потаюсь…

— Ты и теперь мастер…

— Ну-у… уж… где мне в мастера… Ты мастеров-то еще не видал, кормилец… Э… э… такие ли мастера-то живут на свете! Вот у нас мастер был, скажу тебе, в одной со мной казарме жил… ну так мастер… вот это ма-а-астер!.. — воодушевленно произнес он. — Из глины тебе патрет твой, бывало, слепит, так диву дашься… ровно живой, только вот не говоришь… Шибко его начальство-то баловало за это… А бумажки, брат, это делал он — ассигнации, так словно выльет… што его бумажку возьми… што настоящую… не отличишь, хошь в сто глаз гляди… вот это ма-а-астер! — снова протянул старик, — стоющий человек!.. Он вот тебе на бумажке-то, в коем месте письмо полагалось, што ись рукой-то не писал… знаешь ли эта, а?..

— А чем же, машинкой какой-нибудь?..

— Ногой!..[10]

— Не может быть…

— Ногой!.. верь мне… врать не стану… Возьмет это, бывало, разует правую ногу, вложит перо-то промеж большого пальца, положит бумажку-то на пол и пишет… вот и подиви!.. Так самонастоящие-то мастера, глядя на него, бывало, с диву ахали!.. Вот они, брат, мастера каковы бывают… Ну, средь экого-то народа как поживешь, так всякую науку твердо выучишь…

— Где же теперь этот мастер, в каторге остался?

— Сгорел!

— Как сгорел… отчего?

— Живьем спалили!.. В Сибири-то, батюшка, шибко любят эких-то мастеров приголубливать… только спасибо-то не всегда говорят им…

— Да кто же спалил его?

— Нашелся добрый молодец, што очистил от греха огнем его душу… Теперь уж он — купец, слыхал я, почетный купец, со званием человек стал!.. Через эстаго самого мастера и в купцы-то вышел, потому он ему капитал-то саморучно начеканил… Дело-то, сказывали, так было, милостивец: мастер-то этот, настоящего-то прозванья его не скажу тебе, потому и сам-то он путался в нем… В ино время скажется Перфильевым, в другое Васьковым… а Васьков или Перфильев и сам, пожалуй, не ведал… есть, брат, там и экие молодцы! — говорил старик, снова присаживаясь на кровать и скрещивая на груди руки. — Житье-то ему в каторге было бы не худое… Чего сказать напрасно!.. Начальство-то баловало его… Вот энтими патретиками да подделками всякими угождал он им… иконостасы в церкви писывал… мастер-то на все руки был, — и денежки водились у него… допущало ему начальство энту льгот