— Переписываешься с ними?
— Нет!.. — отрывисто ответил он.
— Отчего?..
— Не пишется чего-то, батюшка. Сначала-то, как на волю-то вышел, оповестил их о себе… два письма посылал… да ни ответу, ни привету не дождался… — и старик, не докончив, махнул рукой. — Ведь только богатых сродственников любят да памятуют… а бедный-то и-и-и хошь век его не будь… — с болью в голосе произнес он.
— Худо же ты думаешь об людях, Ларион Маркыч!
— Не повелось как-то подумать-то лучше, не суди!
— А на родину тебя не тянет?..
— В ину пору, чего таить, берет, слышь, скука-то, так бы вот хоша бы глазком глянул на родимые-то места. Што кто ни говори, а своя сторона завсегда мила. Ну да, подумаешь, подумаешь — и махнешь рукой… Не долог уж век-то мой — скоротаю, как ни на есть… Знать, уж судьба такая, предел!.. Одному уж оно так и от Бога написано: живи в спокое, будь талантлив и удачлив во всем; а иному одно только заповедано: терпи! Уж за родительский грех, што ли, Бог наводит на человека экую заповедь — не мне судить, батюшка… темей!.. Не долог мой век-то, да горем избыточен… всячины я насмотрелся — о-о-ох, всячины!.. Суди меня Бог, а вчастую сумленьем задаюсь… Пошло это невинным-то Бог страждить попускает, — с грустью в голосе спросил он.
— Как это так?..
— Да как… Вот у нас в каторге-то на наших глазах извелся человек, неповинно всю жизнь свою, страждивший… совсем неповинно…
— Кто же это? — прервал я его.
— Старик один быль… крестьянин, как сказывался… Онуфрием его звали! Я уж, придя-то, застал его почесть на последах, двадцать один годочек он, милостивец, тиранство-то безвинно нес, да так и в землю ушел, не дождавшись суда правого. А все знали, што невинно гиб человек. Вот и помышляй!..
— За что же он был сослан-то?
— За убивство судился-то, а тут же вместе с ним робил и настоящий-то убивец, за кого он грех нес, и все это знали…
— И начальство знало?
— Знало; и просьбу он подавал… и убивец-то винился; искупить его хотел…
— И неужели ничего этого не приняли во внимание?
— Знать, не приняли, коли по гроб своей жизни муку нес… Он тутошний был сибиряк… Жил-то, сказывал, не бедно — жена, дети большие на месте-то остались… Хозяйство, говорит, в большой исправности было. Да, вишь, грех-то как подкатил, — произнес Ларион, глубоко вздохнув. — В деревне-то, где жил он, был, слышь, крестьянин, — помнится, Бурановым звал он его, — тоже не бедный был мужик, но верткой, говорит, этакой разбитной — на все руки. Жили-то они промеж себя — это, стало быть, Онуфрий-то и Буранов — не то, штобы в ссоре, сказать тебе… ну, и дружбы-то не было, а все боле усобицы да перекор шел меж ними… и все из того, будто б, што Буранов за все, почесть, поперек дороги Онуфрию-то становился… Оба, видать, богатенькие были, стяжанием заимствовались, ну, и вестимо — завидовали друг дружке. Старик-то Онуфрий не раз плакался, што, может, Господь за то на него и участь такую надел, што он завидовал Буранову, што всякое-то дело у него в трижды спорилось, а у тебя, говорит, чего ты не деешь, все ровно клин кто вобьет! Возьмет, говорит, это в ину пору зло, особливо как Буранов-то зачнет, бывало, подскрынивать, и не раз это в сердцах-то при всем обчестве говаривал ему:
— Уж я те, пса, доеду когда-нибудь… жди!..
— Эх, ты, соломенная голова, тебе ли меня доехать, — смехом огрызался Буранов, — ты исшо и колес-то у телеги не успешь смазать, а уж я те пыли в нос пушу, штоб чихал да не прочихался.
— Ну, кто допреж чихнет, поглядим ужо, дай время.
А обчественники, известно, глядя на эту усобицу да перебранки, только гоготали. Уж не скажу тебе, батюшка, долго ль, коротко ль время шли эти перекоры меж ними и из-за чего сыр бор загорелся, только Буранов-то шибко подъел, слышь, Онуфрия в каком-то деле… Уж так-то мне, говорит, было обидно в те поры, — сказывал старик-то, покойная головушка, дай ему Господи царство небесное, светлое место, — такое-то, говорит, горе взяло меня, што хоть хлеба лишись, так в ту же пору… и не стерпел это я однова и скажи ему при народе: «Ну… Ирод, помни ты меня… уж заткну я те глотку, отучу тебя из чужого рта кусок вырывать!». С этих-то слов, говорит, я и на страду пошел. Вот оно, слово-то, батюшка, сколь его с оглядкой выпущать-то надоть изо рта!.. Потому, говорит, обчество-то опосля под присягой энти похвальные слова мои и вывело… Ну и жили они так-то до поры до время, ни в ладу, ни в ссоре. Подошел, говорит, Успеньев день — праздник на селе-то, съезжий по-здешнему-то зовется, у всякого, говорит, гости, гульба… хорошо! И встреться где-то Онуфрий-то с Бурановым за чарочкой, как обсказывал старик, и пойди у них похвальба… Речь-то, вишь, о том, быдто, зашла, што есть-де на свете экие молодцы, што вот разболокут тебя до ниточки и ты не услышишь, потому-де «слово» экое знают усыпляющее…
— Э-э… все, говорит, энто пустое, бабья брехня одна… — Буранов-то говорит. — Энто штоб меня раздели, да я не слыхать бы, а-а… Да я сплю-то, так слышу как муха летит… Раздень-ка вот поди… сунься…
— Раздену!.. — Онуфрий-то говорит ему внезапу это…
— Ты, говорит, это разденешь меня!
— Я… Уж коли раздеть, говорит, не раздену, так уж подушку из-под головы наверняка унесу и ты не услышишь, не тряхнешься — аж потому, говорит, я энто слово-то знаю…
— А-ах, ты, говорит, вяленый язык… ты бы, говорит, это унес у меня из-под головы подушку и я бы не слыхал, а!.. Н-ну, — говорит это ему Буранов-то, — коли ты взаболь энто слово знаешь и унесешь у меня подушку из-под головы и я не услышу, то вот тебе обчество в поруку — проси тогды, чего хошь… все твое будет, все отдам…
— И солового жеребчика отдашь? — спрашивает Онуфрий.
— Не постою… твой!.. Только унеси подушку из-под головы! — говорит Буранов. — Но смотри, говорит, парень, коли ты да прохваснешь, то, говорит, при энтом же обчестве дегтем уж я тебя вымажу… знай!
— Мажь!.. — говорит Онуфрий.
Ну, ударили это по рукам, посмеялся над ними народ-то и разошлись. Уж знал ли точно Онуфрий этакое слово, аль уж так сдуру сбрехнул — грех-то его путал!.. — не скажу тебе… и сам-то он опосля спознавался, што, может, Бог-то и отвел бы, говорит, меня от энтой участи, кабы Буранов-то словно на зло не подскрынивал. Ровно, слышь, кто толкал его на беду-то мою: где бы ни встрелись мы с ним, сичас это на смех вздымет меня: «Уж я, говорит, запас лагушку, што ни есть само лучшаго дехтю… уж моего дехтю, говорит, не смо-о-оешь, Онуфрий… не-е-ет!.. де-еготь — первый сорт… сам его, говорит, на твою милость курил!» Ну, ладно!.. Осень уж это подошла. Однова — сказать, дело-то, говорит, это под хмельком было — и взбреди мне… подшутить-то над ним… Сем-ка, думаю, будет ужо смеху-то на миру!.. Ходы-то и выходы в избе-то его знал, говорит, как в своей. Сам-то он, Буранов, завсе спал в избе… вповалку на полу, на войлоке… Ночь-то выпала темная… Я и говорю Федюшке, старшему сыну: дай-ка ужо топор мне!
— На што, — говорит, — тебе топор-то в экую пору занадобился?
— Не твое, — говорю, — это дело знать!
А топор-то, говорит, взял я на тот случай, што в ино время Буранов-то свычку имел окна то с улицы ставешками припирать, так, может, думаю, не занадобилось бы ставешек-то отодрать…
Хорошо! Разулся, говорит, это — взял топор, подошел к избе, а изба-то его, сказать, стояла почесть посередь деревни и задворками-то выходила в поле… а за полем-то, неподалечку и лесок шел. Ну, ладно!.. Подошел, говорит, к избе-то… вижу, не приперты окна ставешками. Послухал… тихо все в избе, спят, только одно, говорит, мне маненько чудно показалось в те поры… собака на дворе-то жила у него злющая… и-и, бедовая собака… одно слово… не чует — не дает это голосу… Ну, да ладно, думаю, мне же лучше… Потрогал это створки у окна-то: вижу, веревочкой одной приперты… просунул, говорит, это, топор под них… натянул одну-то створку, перерезал топором веревочку и растворил окно… спят, слышу, спят и не чухают… «Вот те и чуткой, — думаю, — а!» Влез это тихо — тихо… пошарил его, Буранова-то, у лавки спит!.. В головах-то полушубок… вынул я энтот полушубок и назад… назад… лезу это опрометью… Не спустился исшо из окна-то на землю… слышу: «Стой, — говорят, — што за человек!..» А староста это ездил за чем-то в волость, да как раз на энтот случай и подкати на вершной с крестьянином одним из ихней же деревни. Увидел это, што он из окна-то лезет — спрыгнул с вершной-то и крикнул: «Стой!»
— Пусти-и!.. — говорит Онуфрий-то. — О-о, штоб те, неуж не узнал меня, Онуфрия-то?
— Да што ты, говорит, парень, в уме ль… по ночам-то задумал в чужие избы в окна лазить?.. — спрашивает его староста. — Молчи…
Онуфрий-то говорит ему:
— Выпивка-то ужо будет здо-о-оровая!.. Теперь уж, говорит, соловой-то жеребчик мой, хошь не хошь, а будь слову верен!..
Ну, обсказывает старосте, што про заклад-то бились… Ну и староста-то знал про энтот спор их. Смеются… И не пошевельнулся, говорит, как я у него из-под головы полушубок-то вынул… вот сколь чутко дрыхнет!.. Не токма разболоки, а хошь за ноги-то выволоки, так не услышит!
Ну, сызнова, говорит, это посмеялись и пошли было. Только староста-то остановись, да и говорит:
— Вернемся-ка, говорит, парень, да побудим его… ладно ли так-то уйти?
— Пойде-е-ем, — говорит Онуфрий. — Ужо завтра полушубка-то хватится… будет смеху-то…
— Не взъелся бы, слышь…
— А и взъестся, так што ж — неуж укусит… иди-и!
— Нет, парень, побудим!.. Ловчей, говорит, дело-то будет… — настаивает староста, — и вернись…
Ну, вестимо, и Онуфрий-то с ним же вернулся… подошли к окну, из которого Онуфрий-то вылез… староста и крикни Буранову-то смехом: «Эй, надень-ка, говорит, ужо полушубок-то да выдь-ка на улицу-то!» Ответа нет… «Ну и спи-и-ит же парень…» — говорит себе, смеясь, Онуфрий-то с мужиком. Вот староста и вдругорядь крикни и примись стучать, не в шутку уж кулаком-то зазыкал… но в избе слышь, хоть бы шелохнули тебе… Тут уж и из суседских изб на стук-то окна поотворялись… народ сталь показываться, а в избе Буранова не щелкнет што ись!.. «Што за диво! — говорит староста-то. — Разоспался-то как наш Буранов… уж ладно ли дело-то, братцы? Давай-ка ужо огоньку да буди народ-то!..». Ну, взбудили кое-кого, кто поближе… огню-то принесли, глянули… А полушубок-то, што в руках у Онуфрия, был весь в крови… «Так я, говорит, братцы, — сказывал Онуфрий-то, — как стоял это на месте-то, так и обомлел весь, так и похолодел… и куды это хмель из головы девался!» Ну, вошли, говорит, как в избу-то и примолкли. Буранов убит… Жену его под кроватью нашли уж без дыханья… Дочь была на возрасте тут же успокоена… Сынок, говорит, паренек лет десяти… и што ись собака-то на дворе и та пришиблена. Слыхал экое диво? — спросил Ларион, пристально посмотрев на меня.