— Кто же убил?..
— Кто?.. — переспросит он. — Кто убил, тот руки-ноги не оставил… Вот и посуди: куды его шуточка-то привела… Ну чего ж рассказывать дале-то! И пошло суд да дело — и клялся, и божился, покойник-то Онуфрий; сказывал, што не мой-де это грех, не повинен я в их крови… да рази дадут тебе веру, коли свид на лицо, а?.. Его у окна поймали, топор, как он положил на окно, отворив его, так и оставил, как впопыхах-то в обратний лез… и сам от полушубка-то в крови выпотрался… и обчество, говорит, под присягой доказало, што не однова Онуфрий-то похвалялся заткнуть рот Буранову. Так уж дадут ли веру твоей слезе в эфтом случае, по себе посуди, а?.. Ну и смазали его… только не дегтем, как сулил ему Буранов, а плетьми… да уж так-то, што вовек не смоешь… да на двадцать годков каторги осудили сердешного… Вот сколь легко пошутил-то!..
— А как же открылось, что не он виновник?
— Открылось-то?.. А случай, батюшка, подошел такой… С пустого разговора дело-то зашло. Лет за пять исшо до моего прихода, пришел на заводы-то молодец один… Он уж и ране был в каторге-то, да убег… и лет, никак, боле десяти в бегах-то по каторге скучал… Ефим Козлов прозывался… из дворян исшо выдавал себя… Ну и сызнова попал в то же гнездо… И выпади раз такое дело: отрядили, слышь, партию из наших-то верст за пятнадцать от завода дрова рубить и попади ж в эфту партию и Онуфрий-то старик, и Ефим. А партии-то энти иной раз по месяцу живут в лесу бессменно. Ну, ладно… Там-то однова и разговорись Ефим-то с Онуфрием. Откуда, да што, да как… На поверку-то и выйди, што Ефим-то все те места знает, из коих Онуфрий-то… и деревню-то знает… проживал, говорит, в ней, хоша и не в явь.
— У кого? — спрашивает тот.
— У Буранова, — говорит…
— Когда?
— В такое-то время… — да внезапу, кабы сказать тебе, и спроси Онуфрия-то: — Да ты говоришь, из тех мест, што ли?
— Из тех, — Онуфрий-то говорит, — из той самой деревни, где Буранов жил.
— За што судился?
— За убийство, — говорит, — будто бы самого энтого Буранова…
Посмотрел, говорят, на него Ефим-то… долго столь посмотрел, да и говорит:
— Ну, сердешный, никак ты тут беспричинно муку несешь… не твой энто грех… не твое бы здесь и место…
— Не мой, — говорит Онуфрий-то, — видит Бог, не мой!..
— Не твой, — говорит Ефим. — За наш, говорит, грех ты муку несешь… знай!.. Мы, говорит, Буранова-то уходили…
Иповедай он тут, што Буранов-то энтот стан имел у себя: стало быть, беглые тайно проживали у него… и занимались конокрадством… Ефим-то с двумя молодцами и проживали у Буранова в лесу на пасеке… да што-то и повздорили с ним однова… Буранов-то и пригрози выдать их… Как угрозу-то энту он вымолвил им, они, не запущая дела, и порешили уходить его, да ночью проберись это полем-то и войди в дом — задворками… и только, говорит, порешили с ним… стали деньги, было, да худобу искать в избе… слышим… с улицы-то стали створку у окна подергивать… и видим — человек в окно-то с улицы глядит. «Бе-еда!» — думаем… знать, мужики-то возню услыхали, спохватились, да избу окружили… И давай Бог ноги — в бег!.. Ну и ушли с эстих мест… Один-то из товарищей — отшатнулся, говорит, опосля… да без вести пропал… Другой-то уж в остроге помер, а Ефим-то и угоди сызнова в каторгу.
— Ну, что же, заявил Ефим о своем преступлении? — прервал я.
— Заявил!.. Повинился пред начальством… Обсказал все, как дело было… и што ране-де не винился в эфтом грехе единственно, штоб не утягчить своей участи… Ну, да не приняли, вишь, довинной-то его… оставили втуне… Полагали, может статься, што энто сказки все… потому вчастую это, батюшка, бывает, што наша братья за деньги принимает на себя чужие грехи… Бывали и такие случаи… А уж убивался же Онуфрий-то… и сказать тебе не могу, как убивался… инда вчуже жалость брала… — с грустью в голосе произнес Ларион Маркыч.
— Он так там и помер?…
— В скорости почесть после эфтого и конец принял… Стар уж был… ну и сокрушенья-то немало было ему… Все энто тосковал, все убивался — почесть до последнего часа деток все вспоминал, места свои… Вот и подумай, кормилец, — снова начал Ларион после минутного молчания. — Ну, грешен… уж кто… повинен… так поделом вору и мука, сказывают… А каково оно энти муки-то терпеть… неповинному-то человеку, а-а?..
— Ужасно…
— Ужасть… верно ты это сказал… — согласился он. — Э… эх… батюшка… не рад я, што и язык-то свой расчесал с тобой… право!.. — вдруг неожиданно заключил он, махнув рукою…
— Отчего?
— Молчать-то лучше бы… греха меньше… а то вот разболтаться как, так, ровно дрожжа в пиве, дума-то бурлить в тебе почнет… Сколько этого непотребства в голову полезет. А кто бы и говорил-то… хоша бы человек!.. — с нескрытым презрением в голосе произнес он.
— А разве же ты не человек, Ларион Маркыч?
— Челове-ек… Уж какой я человек… червь пресмыкающий…
— Ну, полно… для чего ты так унижаешь себя!
— Верно тебе говорю… верь!.. Уж униженным какое исшо униженье знать… Уж одну мне только думу надо думать теперь: «Прости, Господи, прегрешения раба твоего Ларивона». А я еще в помыслы пущаюсь, где не моего ума дело… и то бы-де не так надоть… и другое бы не этак… Ндравятся тебе, батюшка, тавлинки-то мои, што ли? — каким-то отрывистым, сердитым тоном спросил вдруг он…
— Нравятся… хороши…
— Ну и за то спасибо, што похвалил… все утеха…
— Продай-ка мне их, Ларион Маркыч? — спросил я.
— О-о-о!.. Неуж и взаболь они тебе любы?…
— Я не шутя тебе говорю…
— Продай! — усмехнувшись произнес он… — А што, сердешный барин, не почтешь ты моего слова за обиду?.. — ласково спросил он, и на лице его отразилось что-то беззаветно доброе…
— Не знаю… какое ведь слово…
— Прими ты их от меня, будто бы как в дар, не погнушайся… а-а?
— Да за что же ты даришь меня, Ларион Маркыч?..
— Прими… окажи эту милость!..
— Ежели ты этого хочешь… изволь…
— Прими… сердешный ты человек… прими… Дарю-то я их за привет… за привет твой, за доброе твое слово, што не погнушался вот ты варнаком, не презрил его.
Старик заплакал.
Я растерялся и, положительно, не нашелся, что сказать в ответ ему.
— Э… эх… батюшка! — снова начал он… — Для меня ласка-то, доброе-то слово — дороже горы золота. Мне вот в радость, што ты, вот, поговорил-то со мной, как с путным… по-божьи… не погнушался вот клеймом-то… — говорил старик.
Было около девяти часов вечера, когда я возвратился на занимаемую мной квартиру, и на другой же день уехал из Бунгура… Мне не довелось быть более в этом селе и встречаться со стариком Ларионом. Несмотря на все мои расспросы крестьян из той местности, о дальнейшей участи Лариона я ничего не слыхал. Вероятно, век его был недолог…
В. Г. КороленкоПо пути Святочный рассказ
В. Г. Короленко (1853–1921), знаменитый писатель-народник, происходил из дворянской семьи. Мать Короленко была дочерью польского шляхтича, до 1861 г. в семье говорили преимущественно по-польски. Окончил Житомирскую классическую гимназию, учился в Технологическом институте в Петербурге и Петровской академии в Москве. Принимал участие в студенческих волнениях 1876 г. и был арестован и выслан в Вологодскую губернию. Примыкал к «Лавровскому» крылу народнического движения, участвовал в «хождениях в народ». С конца 1879 г. для Короленко началась череда арестов, тюрем и ссылок. Быт ссыльных и каторжных с этого времени становится одной из основных тем Короленко-писателя. Рассказ «По пути» впервые был напечатан в журнале «Северный вестник» в 1888 г. (№ 2).
Лихо взлетев на пригорок, тройка остановилась, ямщик сошел с козел и стал оправлять разладившуюся упряжь.
Седок, пробужденный внезапной остановкой, высунул голову из-под шинели, потом потянулся и сел в просторной повозке, стараясь не потревожить спавшего рядом мальчика.
— А? Что такое? — спросил он, зевая.
Денщик, который крутил, сидя на облучке, цигарку из толстой бумаги, ответил, не торопясь:
— Ничаво, ничаво! Сьчас поедем, ваше высокородие. Недалече!
Колокольчик под дугой коренника звякнул несколько раз, оставив в воздухе мягкий отголосок. Ветер шевелил гривы лошадей и шелестел в придорожных кустах. Седок, офицер лет около пятидесяти, снял мохнатую папаху и посмотрел на небо.
Денщик скрутил цигарку, взял ее в зубы и, добывая из кармана спички, сказал:
— Партия, ваше высокородие.
Офицер встрепенулся, черты его румяного лица приняли определенное начальственное выражение, и он посмотрел вперед.
Дорога сбегала в долину и опять полого подымалась кверху длинным «тянигужом». На подъеме она, казалось, жила, шевелилась, кишела серыми движущимися точками. Кое-где можно было различить телеги, которые казались отсюда странными насекомыми… Вся масса тихо, почти незаметно на этом расстоянии ползла кверху…
— Расползлись, канальи, точно овцы, — сказал офицер с неудовольствием. — И конвоя не видно…
— Вон они, забегали, — сказал денщик, закуривая и улыбаясь. — В телегах спали, видно…
— Ничего! — уверенно прибавил ямщик, взбираясь на козлы. — На слово партия идет… Фролов за старосту. Спи знай!
— Фролов, — какой Фролов? — спросил полковник. — Бродяга? По прозванию Бесприютный?
— Ну! Он самой… Фролов по всей Сибири человек известный. Можно сказать — знаменитый бродяга… Сказывают, не знаю — правда, не знаю — нет, но будто в Питербурхе и то Бесприютного знают…
— Фролов… — оказал офицер задумчиво. Он вспомнил себя молодым урядником, вспомнил первую партию, которую конвоировал, и молодого бродягу и прибавил:
— Да, вот она жизнь…
— Так точно, — отозвался с козел денщик, пуская в воздух синюю струйку дыма.
Замечание офицеру не понравилось.
— Дурак ты, Климов, ей-богу! Ну что «так точно»?.. Я вообще говорю: жизнь!.. А ты: так точно!.. Глупо, братец.
— Да ведь и я, ваше высокородие, вопче… Самая это собачья жизнь, бродяжья.