— Это, видно, ваша дочь? — обратился я к старушке.
— Дочка, государь мой… семнадцатый годок пошел осенью.
— А кто же на полатях спит?
— Сыночек, государь мой… по двадцатому годку… Иваном зовут. Ишь, умаялся день-от, Христос с ним! — прибавил от себя старик, как бы извиняясь передо мной за крепкий сон сына. — Погоняли его сегодня порядком: товары возили.
В эту минуту девушка вернулась в избу за самоваром. Я пристально заглянул ей в лицо и догадался, какой красавицей была ее мать в свое время…
Пока вносили мои вещи и шли необходимые приготовления к чаю, я попотчевал хозяина водкой, налил еще полстакана и предложил его старушке:
— Выпейте-ка, бабушка: вам будет легче.
— А и то уж разве выпью, государь мой; может, и взаболь полегчает: спинушку-то всю разломило у меня… Ахти-хти-хти-хти, Господи, Господи!
Старушка выпила и усердно поблагодарила.
— Ты у меня смотри, сибирячка, не загуляй! — шутливо сказал ей старик.
Старушка, охая, засмеялась.
— А ведь и взаболь будто полегчало малехонько! — заметила она, несколько оживившись.
Меня, помню, еще и раньше удивило, что хозяин назвал свою жену сибирячкой; теперь это название, повторенное несколько раз сряду, вдруг почему-то особенно заинтересовало меня. За разрешением моего недоумения я обратился прямо к старушке:
— Отчего это он вас, бабушка, все сибирячкой зовет?
Старушка заметно смутилась от неожиданного вопроса.
— Дак кто его знает! — отвечала она неохотно, даже как будто с легкой досадой. — Вишь, ведь он, слышь ты, греховодник у меня…
— Случай с нею такой был, сударь… — объяснил мне старик, поглаживая бороду.
— Какой же такой случай? — спросил я снова, весь заинтересованный.
— Не слушай ты его, греховодника! — обратилась ко мне старушка, тревожно взглянув на дочь, которая в уголку пила в это время чай. — Право, болтает, чего не надо! Ахти-хти-хти-х-ти, Господи, Господи!
И она снова заохала, но на этот раз уже заметно притворно.
— Вот ужо молчите, она вам порасскажет, как накушаетесь чайку; молодец ведь она у меня… бывалая! — сказал мне старик весело и самодовольно. — Ничего, сибирячка-а! Все единственно, что попу, что хорошему человеку каяться… — обратился он ободрительно к жене.
— Ну уж ты, Тимофеич, право… — махнула она рукой и отвернулась к печи.
Чай отпили. Во все время, пока Дуня убирала со стола; чашки и самовар, я сидел как на иголках от нетерпения. Наконец старик пожелал мне покойной ночи и отправился вместе с дочерью спать на другую половину дома, несмотря на все мои доводы и отговорки, что я не люблю спать на перине, что это мне даже вредно, хотя, признаюсь откровенно, после утомительной дороги в три тысячи верст с лишком для меня ничего не могло быть соблазнительнее мягкой постели.
— А уж сибирячка моя пускай с вами тут остается; у ней уж это самое любимое место на лавочке: ишь, теплее старым-то костям возле печи. Она вам ужо порасскажет тут про старину-то свою, про бывальщину; одно слово, мастерица сказки сказывать! Вы только не пообидьте ее у меня, смотрите: ишь ведь седьмой десяток в начале пошел, а сама все чернобровая, как есть кралечка! — пошутил с нами на сон грядущий старик, торопливо выходя из избы.
Следом за ним привезший меня дружок вскарабкался на полати и почти тотчас же захрапел на всю избу. Старушка раза два слабо охнула, как будто желая дать мне этим почувствовать, что рассказывать она не в состоянии. Я, однако ж, не терял надежды, задул свечу, наскоро разделся и лег или, лучше сказать, утонул в пышном пуховике.
— Покойно ли тебе там, государь мой? — справилась она у меня, может быть, нарочно отводя мои мысли в другую сторону.
— Очень, очень хорошо; лучше не надо… А что же вы мне не расскажете про случай-то ваш, бабушка?
— Слушай ты моего старика! Есть у него, пожалуй…
— Да нет, — прервал я ее, — в самом деле, расскажите… пожалуйста! Или вы меня почему-нибудь за нехорошего человека принимаете?
Последние слова сделали, по-видимому, на старушку то самое впечатление, какого я ожидал от них.
— Что это ты, Господь с тобой! — ответила она обидчиво. — Как это можно тебя, государь мой, за недоброго человека принять? Выдумал что! Знать ведь человека-то сейчас… с первого ласкового словечка то есть можно узнать. Али уж мне рассказать тебе, чего ли… уж и сама не знаю!
— Расскажите, бабушка… пожалуйста!
— Расскажу уж, видно… Вот какой со мной случай был, государь ты мой… да ведь долго рассказывать-то.
Она остановилась в заметной нерешимости, хорошо ли чужому человеку рассказать свою семейную тайну. Я заметил это, но не подал ей никакого вида, уверив ее, что вовсе не хочу спать и что готов слушать хоть до утра.
— Начинайте-ка с Богом! — ободрил я старушку.
И она, прокашлявшись прежде, начала мне рассказывать…
— Я, слышь ты, государь мой, подкидыш была: в Иркутском родилась. А подкинули меня к одному чиновнику, Суровцову по фамилии. У этого самого чиновника жена была такая добрая бароня, дай ей Господи царство небесное! Она, слышь, и взяла меня на воспитание. А допрежь того, годков за пять до меня, им таким же манером мальчика подкинули; она и его взяла. Сам-от он был плох человек: чарочки-то уж, слышь ты, шибко придерживался. Нас-то, приемышей, он не любил, а только бароне-то прекословить не смел — у ней, слышь, в Тверской губернии имение свое было, так боялся… Нас с Филипкой (Филипкой приемыша-то первого звали) в горницу-то он не велел пускать, а мы всё больше на кухне находились; только как он это разве уедет куда, так она нас и позовет к себе, ласкает; грамоте нас тоже потихоньку учила. Вот это он раз уж шибко таково запил; запил да запил… Начальство-то его по этому самому и велело ему в отставку подавать: пьяниц, мол, нам не нужно!
С начальством какой разговор, государь мой… — подал! Вот они, как вышли в отставку-то, и поехали в баронино имение, в Тверскую губернию, значит, в село Черепановку; и нас с собой взяли. Мне тогда девятый годок пошел, а Филипке тринадцать исполнилось. Только бароня на новом-то месте не долго пожила: скончалась… уморил он ее, не тем будь помянута его душенька! Он, государь ты мой, как бароня-то померла, взял да, слышь, имение-то ее и продал другому помещику, а сам укатил в Питер; оно ему от барони-то по наследству там как-то досталось. А прежде-то, государь мой, по нашим законам так выходило: что ежели который тепериче ни на есть помещик примет на воспитание подкидышей, так он опосля может их записать за собой крепостными. Он нас и записал так, хошь бароня шибко его просила перед смертью, чтоб он этого греха не делал. Ну, да вот поди с ним! Записал! Чего станешь делать!..
Дело наше было сиротское; так нас и продали с селом-то вместе. А помещик этот, другой-то, который купил-то нас, сам, слышь, все в губернии проживал, в самой, значит, Твери: почмейстером он там был. А у нас от него управляющий был поставлен, хороший такой человек, добрейшей души, можно сказать. А мы в дворовых числились. И славно это нам таково жить было! Филипку-то я уж шибко полюбила, ну да и он меня крепко любил тоже: душа в душу то есть жили. Он мне все, бывало, норовит как бы угодить получше: и дело-то за меня тяжелое сделает, и кусочек-от мне хороший за обедом предоставит, и все-то то есть, чего только твоя сиротская душенька хочет; ни в чем, стало быть, отказу не было. А я ему за это, бывало, и тулупчик починю, и рубашку другой раз вымою, а то еще и деньжонками поделимся, коли заводились. А только целовать себя ему часто не давала, потому горячий, слышь, человек он был, ну, да и я не каменная. А из себя я была красавица; уж это я могу не хвастаясь сказать тебе, государь мой. Он тоже был парень из себя видный, а пуще — души добрейшей. Вот это, как мне исполнился семнадцатый годок, а ему двадцать второй пошел, мы и хотели жениться; все ужо помещику написать думали, и управляющий это нам советовал и все участие в этом деле принимал. Собирались мы это, государь мой, собирались, да и прособирались. Приходит, слышь ты, от нашего помещика, из Твери-то, грамотка управляющему, чтоб он, мол, выслал ему туда из дворовых Филипку да какую ни на есть девушку; потому, мол, что которые у меня живут, никуда не годятся: отошлю, мол, их к вам в науку; да поскорее, мол, посылайте. Призывает это меня управляющий к себе, в тот самый вечер, слышь, как грамотку-то получил от барина, да и говорит мне жалостливо таково:
— Вот, мол, Настасья, какая тебе доля выпадает: Филипку твоего барин к себе требует да еще вот которую-нибудь из девушек дворовых… Так уж, мол, ты, видно, отправишься: не разлучать же, мол, вас. Коли хочешь, говорит, я тебя и отправлю завтра с ним: тебе же ведь лучше!
— Чего же, говорю, Онисим Петрович, отправьте уж, только бы, говорю, с Филиппушкой мне не разлучиться, а то хошь куда угодно!
Говорю, а сама плачу.
— Так ладно, говорит, чего же плакать-то! Я вас завтра обоих и отправлю: собирайтесь, мол…
Вот нас и отправили. Приехали мы; к барину пошли на поклон, по обычаю, значит. Барин — ничего, видным из себя таким показался, только уж немолод, лет так под сорок будет. Посмотрел он на меня пристально таково, да и спрашивает:
— Как, говорит, тебя зовут, красавица?
— Настей, мол, батюшка барин.
— Да ты, говорит, не та ли самая Настя, которую прежний ваш помещик из Сибири вывез?..
— Та самая, мол, и есть.
— Видишь, говорит, как выросла: узнать нельзя!
Взял да и ущипнул меня за подбородок-от. А чего, прости Господи, выросла! Сам-от, окаянный, и не видал меня ни разу в глаза до самой сей поры! Оглянул он меня раз, два, а все пристально.
— Ну, говорит, ступайте тепериче к бароне!
Пошли мы к бароне. Как сейчас помню, сидит она, голубушка, в креслах, худенькая из себя такая, желтенькая, слышь ты, а лицо злое-презлое. Прищурилась она на нас этак раз десять, и на меня-то, и на Филипку-то, — и к ручке допустила. Допустила к ручке и опять прищурилась…
— Одначе, говорит, какие же вы неуклюжие: сейчас видно, что из деревни! Как уж и служить-то вы при комнатах будете, не знаю!