Ободренная ласковым тоном вашего вопроса, она поднимает на вас мутные глаза и бессмысленно хохочет. По этим глазам и смеху вы догадываетесь, что это сельская дурочка, неизбежная принадлежность чуть ли не каждой почтовой станции и не каждого постоялого двора.
— На вот тебе сахару. Ты любишь сахар?
На красивом, еще молодом лице девушки вы примечаете в это время решительно животное удовольствие. Тонкие черные брови как-то сладострастно заморгали при виде вашей подачи, углы губ сморщились, и человек перестал походить на человека.
— И сахару дай, и денег дай, — глухим шепотом отвечает девушка.
— На вот и денег.
Согнув спину и вытянув шею, так что все лицо ее выдвинулось вперед, стремительно вырвала она пятак и скороговоркой заговорила:
— Это мне на платок, на платок. В город с матерью поеду, платок куплю, — радуется бедное создание голосом, похожим на хрипение старого больного животного. — Дай винца, барин!
— Ну винца-то и нет у меня, — отвечаете вы.
— Дай винца! — кричит она, мгновенно изменяя и выражение лица, и голос.
— Ты опять к господам затесалась, погань ты эдакая! — кричит на девушку взошедшая стряпуха, давая ей подзатыльник.
Вы не успели еще сказать вашей защитнице, чтобы она не трогала юродивую, как юродивая с яростным криком уже бросилась на нее, и в одно мгновение лицо стряпухи исцарапано до крови, волосы растрепаны, рубаха изорвана.
На крик истерзанной таким образом женщины вбегают двое молодых ямщиков. Они тоже бросаются на безумную. Сильными и грациозными, как у молодого львенка, движениями, девушка вырывается из рук ямщиков и с новой силой бросается на своего врага.
— Что это за зверь девка? — говорят ямщики. — Ни с чем ты не осилишь ее. Правду говорят, что с чертом никто совладать не может.
Между тем, окончательно уничтоживши стряпуху, девушка стала посреди комнаты, злостно посматривая на всех.
— Ну что стала? — спрашивает у ней один ямщик. — Ступай-ка домой отсюда, не равно сдуешь что у барина: на нас скажут.
— Мм! — мычит девушка, замахиваясь кулаком. На ее глазах дрожат слезы, на лице видно неодолимое желание мстить.
— Вишь, страшная какая! Обозлилась как! — говорит стряпуха.
Но для меня лично ничто не было так хорошо из всего того, что в эту минуту было около меня, как эта девушка. Стояла она с видом человека, сильно и напрасно обиженного. Молчаливо стоит он, пораженный сделанным ему несправедливым оскорблением, и как будто думает о чем. Чем сильнее обижен, тем больше и тем сумрачнее стоит, потом крепко-накрепко сожмет свои руки, так что захрустят они у него, и вздохнет, — и во вздохе этом вы непременно заслышите те хриплые, надорванные звуки, которые слышал я в голосе сельской сумасшедшей.
В это время я понял, что только тот может сойти с ума, у кого был ум.
— Отчего это она заболела у вас? — спросил я про девушку у избитой ею стряпухи.
— Да ее-то отец испужал, а то ведь их у нас много. Вон у нее брат есть двоюродный, так того мать, как в горячке была, в колодезь закинула. Насилу вытащили.
— Вы бы ее в сумасшедший дом отвезли: вам так-то опасно с ней жить. Помилуй Бог, убьет кого.
— Да она, кормилец, прежде-то не дралась и совсем было поправляться стала: только года с два тому проезжал тут приказный один из города. Только она так же вот, как и к тебе, и приди к нему, а он пьян был… Ну… После родов уж драться-то стала; нам и жаль ее в сумасшедший-то дом отправлять.
Теперь я расскажу вам, как эти детки Божии плодятся по нашим городам и деревням.
Село, на минуту было оживившееся приездом жнецов к обеду, опять погрузилось в свою обычную тишину. Палящий полдневный пожар повсеместно жег и крушил природу; все носило на себе печать какого-то очарованного, наводящего на душу самое тяжелое уныние, сна. Деревья, не шевелясь ни одним листом, стояли как заколдованные; ни птичьего крика, ни одного звука не слышит тоскующее ухо. Несется только откуда-то, как бы из самой дальней глуби степной, какой-то могучий страдающий шепот. Слушая его, вы с страшною тоской в душе предполагаете, что это, должно быть, вздохи природы, изнывающей в пламени жгучего солнца.
По безлюдной сельской улице кое-где бродят праздные дети, на навозных завальнях греются старухи, оставленные домоседничать. Но ни крикливые игры детей, ни разговоры стариков не оживляют эту безжизненную картину, потому что и старый, и малый — все слишком сильно чувствуют на себе тяжесть муки, которою полдневный зной пытает все живущее.
По пыльной улице мертвенно-тихого села бредет маленькая девочка. Влияние крушащего зноя подействовало и на ее живое, игривое тело: головка ее поникла на загоревшую грудь, едва прикрытую толстою сорочкой; маленькие руки, всегда занятые чем-нибудь, повисли теперь, как висят на дереве сломанные сучья, а ноги, не то чтобы резво бежать по-всегдашнему, так как-то, словно их поневоле перестанавливает кто, вяло передвигаются, цепляясь одна за другую и поднимая пыль, которая густым слоем садится на смуглое личико, на длинные растрепанные волосы и на сероватую рубашонку. Девочка видимо истомлена жаром вместе со всем окружающим ее, и только одни ее черные блестящие глаза все еще носят отпечаток игривости. В них ясно видно сильное желание сбросить с себя тяготящую тело истому и развлечься чем-нибудь, но тело не слушается желания. Попробует девочка побежать, резвой птичкой перелетит она несколько сажен, и опять пойдет тихо, и опять поникнет ее на минуту оживившая головка, ровно стыдно ей сделается за свою резвость в минуты повсеместного уныния и тишины. Вдруг, как бы пораженная внезапно пришедшею мыслью, девочка остановилась посередь улицы. Глазки ее оживились, на лице заиграла улыбка, руки как будто рассчитывали что-то. После короткого раздумья, она прискакнула на месте и побежала назад скорой детской рысью.
Девочка добежала до своей избы и кое-как отперла туго припертую дверь. Внутренность избы носила на себе все признаки недавнего обеда уехавшего теперь в поле семейства. На лавках стояли пустые горшки, валялись еще не высохшие ложки и блюда, на столе блестели жирные пятна, — спешная, полевая работа не дала хозяйке времени поубраться как следует. В избе была та же тишина, что и на улице, только миллионы мух, густыми жужжащими роями летая над остатками хозяйского обеда, несколько оживляли ее. Девочка не могла пройти и не смутить беззаботный пир насекомых. Она, как котенок, подкралась к столу и, распустивши свою маленькую руку, махнула ею над столом. В руку попало с десяток мух; она начала выпускать их по одной и при виде каждой крылатой пленницы, радостно вырывавшейся из своей тесной тюрьмы, на лице ее загоралась улыбка удовольствия. Несколько раз повторяла она этот маневр, наконец он надоел ей. Последнюю горсть она бросила уж целиком.
Мухи чуть-чуть не заставили ее забыть о деле, за которым она пришла в избу.
— Где же я теперича найду говядину? — прошептала девочка. — В какие только места мамка ее запрятывает?
И она начала заботливо пересматривать горшки и блюда, стоявшие на столе и на лавках; но в них ничего не оказывалось. Девочка вышла на середину избы и окинула глазами полки, которые со всех сторон прилеплены были к почернелым, закопченным дымом, стенам. С одной полки заманчиво смотрело на нее несколько пропитанных жиром горшков. Девочка вскочила на лавку и потянулась к ним: нет, не доросла — не достать. Снова раздумье взяло ее, и опять она вышла на середину избы, стараясь осмотреть местность, чтобы, выбравши удобный пункт, можно было подделаться к этим так высоко залетевшим горшкам.
«Когда же это большая я вырасту?» — с досадой и чуть не плача спрашивала себя девочка.
— А тогда, моя милая, и вырастешь ты большая, когда говядину из горшков воровать перестанешь, — ответил бы я ребенку, ежели бы не боялся испугать его.
Но девочка не стала дожидаться этого времени: она бросилась под лавки и под печь, отыскивая что-нибудь такое, что было бы можно подставить под ноги и таким образом добраться до вожделенных горшков, в которых, по ее догадкам, непременно скрывалась с таким нетерпением отыскиваемая говядина. Наконец, под печью нашелся толстый обрубок, неизвестно для чего припасенный ее домовитым отцом. Она притащила к лавке этот обрубок, вскочила на него и, к своему великому удовольствию, достала до заветных горшков.
Вот один из них уже у нее в коленях. Девочка уютно расположилась с ним у растворенного окна и принялась уписывать говядину, припасенную матерью на ужин семейству, которое работало теперь в поле. Пламенеющее небо, грозно смотревшее на маленькую хищницу, пыльная дорога, длинною лентой стлавшаяся перед раскрытым окном, даже изредка проходящие девочки нисколько не занимали ее, потому что, кроме удовольствия потихоньку ото всех есть тщательно спрятанную говядину, ребенок в то же время наслаждался и тем еще, что делил свое удовольствие с двумя любимыми кошками. Заслышав запах мяса, они тихо прокрались в непритворенную дверь и лукаво посматривали на девочку своими зелеными глазами.
Глубоко задумался сытый ребенок под ласковое мурлыканье своих четвероногих собеседников. Ободренный его молчаливою задумчивостью, кошки растащили по лавке куски мяса и наслаждались неожиданным праздником, а с улицы, между тем, с соседской завальни прямо в то окно, под которым сидело дитя, бил резкий старушечий голос, певший сказку про непослушного брата Аленушки, Ванюшку.
— Братец ты мой миленький, — рассказывает старуха собравшимся около нее внучатам, — не пей ты этой воды, говорит братишке Алена: наворожена эта вода, наколдована. Вместо человека, когда ты попьешь ее, козлом сделаешься. Не послушался Ваня сестры и напился. Напимшись, в ту ж пору козлом наделался. А Баба Яга тут же его зарезать велела. Только же убежал кое-как Ваня от Бабы-Яги и к сестре пришел. Пришел он к ней, стал под окном и запел:
Аленушка!
Сестрица моя!
Кипят котлы
Кипучие,
Ножи точат