Серый мужик — страница 52 из 67

Коротаем мы с дедом зиму, поели все, что было, и деньги, какие батюшка оставил, извели; стали должаться, одежу распродавать втридешево, — а то уж дошли до того, что дедушка по богатым мужикам стал просить: что выпросит, то и ладно, тем и живы. А от батюшки все нет и весточки. Скотинку накормить — и ту нечем стало. Загрустили мы с дедом, запечалились, духом упали… Стал было дед о нашем житье на миру заговаривать: куда тебе! Там свой содом!.. У нас, кричат, у самих поджилки подвело, — а он тут, старый, с девками толкается!.. Нам и на парней-то земли не хватает, — а он, натко-сь, что выдумал: на девок земли ему отведи!.. Да где это когда было видано!..

Кричат мужики, с голодухи ровно оглашенные друг на друга бросаются; кто победнее — богачам завидует, кто побогаче — еще того пуще хочет жадность утолить… Словно как бы неладно что-то стало на миру.

Махнул дедушка рукой — и на мир не стал ходить.

Было уж это так после масленой, как теперь помню — в самое прощеное воскресенье. Сидим мы в избе; я около хозяйства хлопочу, малыши меж собой по лавкам возятся, а дедушка из лыка веревки плетет. Только слышь, кто-то в теплое окошко будто подогом: тук! тук! тук! Отворил дедушка окошко и спрашивает:

— Чего, православный, надо?

— Милостыньку, — говорит, — Христа ради!

Гляжу, а дед все смотрит в окно, ровно оторваться не может.

Слышу, опять нищий говорит:

— Подайте, — говорит, — православные, изголодал.

— Да ты, — спрашивает дед, — откуда, старичок, будешь?

— Издалече, болезный, издалече; исходил полцарства, а скоро ли Господь домой угодит — того и не ведаю.

— То-то, приметно, не из здешних. Ну-ка, Феня, — говорит мне дедушка, — отрежь старичку ломтик.

— Дедушка, — шепчу я ему, — знаешь, поди, последний ведь у нас коровашек.

— Ничего, — говорит, — девка, не жалей. Старичок-то больно дряхлый, а издалече… Этому старичку не жалей. Прими, — говорит, — дедушка, Христа ради!

А сам высунулся в окно и все ему вслед смотрит.

— Да, ты, — говорю, — дедушка, избу настудишь, чего все смотришь?

Закрыл дедушка окно, а сам головой все мотает.

— Ты, — говорит, — девка, помалкивай… Этот, — говорит, — старичок-то неспроста… Пойду-ка, — говорит, — я еще за ним погляжу.

Одел кожух и пошел за ворота. А я все думаю: что это дед в нищем старике заприметил?

Вернулся дед.

— Ну, верно… Неспроста этот старичок, — говорит.

— А что, дедушка?

— Годи, девка, — того гляди, к весне большое дело окажется…

— А какое дело-то?

— Дело-то?.. А почем знать? Может, такое дело пойдет, что и на вас, девок, землю назначат… Всех поровняют… Вот какое дело может в миру статься… Ты только, девка, помалкивай, — говорит дед, а сам все по избе ходит да головой поматывает.

— Да какой такой он, старичок-то? — спрашиваю.

— Вот то-то и есть, что не из простых… Разве бы я тогда стал говорить?.. А это уж верно неспроста… Какой он, старичок-то, был?.. А весь он был белый, старичок-то, вот ровно снег; волоса длинные, по плечи, белые-белые, борода большая — тоже вся белая — и брови белые… Ну, вот от снега не отличить… А сам в лапотках, в тулупчике коротком, веревочкой, опоясан. А глаза-то, девка, вот ровно небушко, голубые, да такие-то жальливые, такие-то ласковые… Хочу-хочу в него вглядеться, а не могу: так это он меня глазами-то за сердце и хватает… Да это верно, что он… Другому такому некому быть.

— А кто же эго такой он-то? — спрашиваю.

— Ну, это, девка, еще надо подумать — сказать ли тебе… Тоже про это зря слова не молви… Так-то-сь… Кто-е знает, — говорит дед, — хватит ли у тебя ума-то на это дело… Девка ведь ты, — говорит.

— Так что ж, — говорю, — дедушка, что девка: сам говоришь, что всех поравнять надо. Нонче вон уж и нас, девок, подряд с парнями учат.

— Верно, верно… Пожалуй, что и так, — говорит. — Ведь и я в ту пору не ахти был разумен, как дедушка-то мне об нем сказывал; одногодка с тобой, поди, был.

— А что ж, — спрашиваю, — к добру этот белый старичок проявился, али к худу?

— К добру, девка, к добру… К чему ж я тебе и сказываю?.. От него зла вот не на эстолько нету…

Слушаю я, а у меня так вот сердце и прыгает; думаю: «Господи, хоть бы на часок нам, бедным, просветлело!».

Сел дедушка опять веревки сучить, а я молчу, думаю: пускай лучше сам все расскажет, а то еще заупрямится.

Сучит дедушка веревки, на пальцы поплевывает, а сам все раздумывает: и хочется, видно, ему все сказать, и боязно.

Помолчал-помолчал, а потом и говорит:

— Вот что, девка, скажу я тебе, пожалуй, только — смотри — молчок… Заклятье с тебя возьму, чтобы единого слова никому не проронить до поры до времени. Слышь, девка?.. Потому скажу тебе, что знаю тебя по матери: скромна ты и степенна… Вот так же заклятье и мой дедушка с меня взял. Говорил я, что одногодка тогда с тобой был. Тоже вот горе с ним избывали вместе… А времена тогда были лютые, пожалуй, что и не в пример нынешним. Сидим это вот мы так же, да свое горе-злосчастие распутываем, дед и говорит:

— Плохи, — говорит, — ребята, наши дела: вот уж кои веки все жду-пожду, а белый старичок в миру не проявляется!..

— Какой, мол, такой белый старичок? — так же вот пытаем.

— Э, — говорит, — ребятишки: кабы не было на свете того старичка — так не было бы, может, для нас и самого света — солнца Божьего!.. Им, слышь, только и жизнь в мире красна… Так, слышь, об нем старые люди понимали… А откуда этот старичок в миру проявляется — о том неизвестно, только с извеков он неустанно по матушке-земле ходит; ходит он по градам и весям, по заморским сторонам и по нашим крестьянским деревням. Только не знает никто часа-времени, когда он в каком месте проявится. И бродит этот старичок неустанно по грешной нашей земле, и нет ему, старенькому, покою; все-то забота ему об людях, об нас грешных, все-то гонит его из края в край тоска-жалость; бежит он и в жаркое лето, и в студеные зимы, бежит от селения к селению, бежит — подогом помахивает, а сам нет-нет да припадет головой к земле — и слушает: с какой стороны текут-шумят, что реки, слезы горькие; откуда стоном стонет горе тяжкое. Где лютует над людьми злоба-ненависть, где неправда царит великая, — в ту сторону и старичок побежит. «Люди Божии, очнитеся, на себя посмотрите — обернитеся! Загляните в свои душеньки!» — заговорит такими словами старичок, а сам подогом под окнами постукивает. «Это я, старичок, пришел, белый старичок пришел! Собирайтесь, добрые люди, на мирское дело, на великое!.. Одумайте свои дела, свои помыслы! Очнитесь, вокруг себя оглянитесь! Сам Господь меня послал на ваше спасение!..» Покрикивает старичок, а сам все от избы к избе переходит, да подожком постукивает. Затревожатся селяне, заторопятся: у кого совесть нечиста — белей полотна станет, а кто горькими слезами от нужды-неправды обливался— заплакал слезами теплыми, радостными. Не успеет старичок у последней избы стукнуть — откуда что станется: улицы, площади народом переполнятся, заговорит по миру правда громким голосом, возликуют горькие, обиженные, сироты, вдовы голодные; устыдятся богачи-начальники, почуют в груди скорбь-жалость, — и поделит мир землю-матушку поровну, по правде, по справедливости. И вздохнут люди жизнью истинной, божеской!..

— Вот, девка, как нам дедушка-то рассказывал про старичка, рассказывал, ровно песню сказывал.

— Ну, что ж, мол, дедушка, — спрашиваем его, — сам-то видал ли ты этого старичка?

— Нет, — говорит, — ребятишки, врать не хочу — сам не видал, а слыхать слыхал, что-де проходил белый старичок и по нашим местам. Да и точно: помню, раза два на моем веку, чуть не со всей округи народ сходился на дележку, на мирское равненье. Слыхал, что скликали со всего царства народ и в самую Москву, — потому почуял, говорят, белый старичок, что быть большой беде русскому царству, что дошла в нем неправда до последнего, что грозят ему иноземные враги разорить его. Прибежал, слышно, старичок на Москву и ударил в самый наибольшей колокол, и разнесся звон по всему русскому царству; очнулись, прибодрились люди мирские, выбрали от себя честных и мудрых мужей, посылали их на Москву — всему царству порядок строить, правду укреплять!.. Так вот он, девка, какой-такой белый старичок-то! Правду ли я говорил, что без него нам, бедным, не мил был бы и свет солнца Божьего!..

— А сам-то ты ж, дедушка, видал ли его? — спрашиваю.

— И я врать, говорит, девка, не хочу: сам не видал, а слыхать слыхал… И в мое время были дела не иначе, как через белого старичка… Вот перед волей на Москве тоже, слышно, звон был… Вспомнил старичок и русскую землю, и нас бедных — пришел, тронул людскую душу!.. Так-то вот, девка, думаю я: быть ему скоро и опять у нас… К тому идет!..

— Так это он, что ли, приходил? — спрашиваю.

— Может, и он… Верно, этот старичок неспроста.

— А что ж, дедушка, ни звону, ни народного сбору не слыхать?

— А глупа еще ты, девка; скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается! Может, еще он, старичок-то, и не раз пройдет. Как душа-то людская зачерствеет — так ее тоже не разом тронешь!.. Ой, девка, девка, молись, авось Господь смилуется над нами!..

Вздохнул дедушка, поохал, погрыз черствого хлеба с водой — и полез на печку. А я как сидела у стола, так все и сижу: нейдет у меня из головы белый старичок. И батюшка вспомянется, как он, может, тоже голодный, на одном хлебушке перебивается, али, может, бродит во всякую непогодь из города в город — все работы ищет — и себя с сестренками да с дедушкой вспомяну — чем мы будем завтра сыты, не миновать нам, должно, Христовым именем побираться. Да и мало ли у нас теперь на деревне таких! Вон в соседней деревне почесть половина в кусочки ходит… Подвяжем завтра на плечи котомки, да и пойдем… Ой, Господи! Царица небесная!.. Стыдобушка!

Всплеснула я руками, сама на образ смотрю… Не помню уж, долго ли я так сидела-сидела да и заснула… И что же, девушки, снится мне чудное дело: чудится мне, будто откуда-то издалека звон идет, такой звон веселый, радостный, как на светлое воскресенье, слышу — вот он все громче да громче, все ближе да ближе наплывает, и чем ближе звон, тем все светлей да светлей становится; вот и изба наша вся загорелась — так в ней стало светло и радостно: потолки высокие, чистые, кругом простор, стены, что золото, светятся, и запах от них идет, что из леса весной. А я все, будто, никак проснуться не могу. Только — вижу — подходит ко мне дедушка, такой светлый да радостный, рубаха на нем чистая-чистая, борода белая, лучами расчесана, словно к причастью он сготовился, подошел и говорит: «Вставай, Феня, молись!.. Белый старичок пришел!.. Надо на народ выходить». А сам весело так улыбается и крестится. Вскочила это я — меня так светом всю и обняло, что глаза заслепило. Глянула в окно, а уж на улице народ валом валит… И все такой бодрый, веселый, праздничный, прибранный да разодетый; вот и девоньки наши показались, все гурьбой идут, и впереди с ними учительша, — и вся-то она в белом, и будто лицо у нее стало еще светлее, еще добрее… «Что же это я заспала, — думаю, — как же это так? Да, нет, должно, им не до нас, бедных; нам для праздника и нарядиться не во что! Что своими обносками на глаза лезть». Думаю так, а уж ко мне сестренки подбегают, — и все-то нарядные, в рубахах белых да в сарафанах кумачных, кричат: «Одевайся, сестрица, скорее!.. Вот, говорят, и наряды твои». Оделась я наскоро, не помню, как побежала на улицу с сестренками, нашли мы наших девушек, идем вместе, а народу на улице будто видимо-невидимо, и уж вместо изб будто все высокие каменные хоромы, под железными крышами, и видим мы: выше всех стоит над народом белый старичок и держит в руках большую заж