Серый мужик — страница 6 из 67

Тем не менее, он цепко держится за свою линию. Вообще, в деревне не было более прочного мужика. По отношению к несчастиям он вел себя чрезвычайно дельно, быстро оправлялся от самых тяжелых оплеух. Его страстью, его ремеслом, его задачей была земля, и он добывал ее всякими средствами у ближайших к селу владельцев, получая свое во что бы то ни стало. Никто его не замечал, и он мало обращал внимания на что-нибудь помимо своей задачи. Словом, жизнь его проходила в том, что он сперва обрабатывал землю, потом ел хлеб, вслед за тем снова обрабатывал землю и опять ел хлеб и т. д. От него убежал сын Ивашка, поступил в трактир половым. Но Гаврило собственно не этим обстоятельством был огорчен, а лишь тем, что с исчезновением сына для него труднее стало добывать землю и есть хлеб. Он гораздо больше страдал из-за бычка, которого он должен был потерять, употребив его, как взятку, для приобретения земли. Зять, к которому перешел этот бычок, впоследствии заплатил за него Гавриле ничтожные пустяки и Гаврило долго не мог забыть этого несчастия. Сын же в его мыслях был только рабочею силой, о пропаже которой он сильно жалел, как истый землерой. И ни разу ему не приходилось сильно страдать в те годы, когда у него рожались, но умирали дети. На своем веку он родил человек двенадцать, из которых только двое уцелели: Ивашка да дочь. Все остальные взяты были многочисленными деревенскими болезнями. Такая смертность не убила Гаврилу. Воля Божья! Он, как ни в чем не бывало, после каждого смертного случая копошился и хлопотал, занятый текущими делами.

Погруженный изо дня в день в хлопоты, он был доволен. Что такое счастье? Или, лучше спросить, что для Гаврилы составляло счастье? Земля, мерин, телка и бычок, три овцы, хлеб с капустой и многие другие вещи, потому что если чего-нибудь из перечисленного недоставало, он был бы несчастлив. В тот год, когда у него околела телка, он несколько ночей стонал, как в бреду, а отдавая зятю бычка, выглядел вроде как полоумный. Но такие катастрофы бывали редко; он их избегал, предупреждая или поправляя их. Хлеб? Хлеб у него не переводился. В самые голодные годы у него сохранялся мешок-другой муки, хотя он это обстоятельство скрывал от жадных соседей, чтобы который из них не попросил у него одолжения. Мерин? Мерин верно служил ему пятнадцать лет и никогда не умирал; в последнее время только заметно стал сопеть и недостаточно ловко владел задними ногами, но, ввиду его смерти, у Гаврилы был двухгодовалый подросток.

В тяжелые времена деревни на Гаврилу нападал страх; соседи его вели жалкую борьбу, и целые семьи пропадали, а он ничего, жив оставался. Заглянет в амбарушку, видит собственными глазами хлеб. Заглянет в хлев — там стоит неумирающий мерин, чавкая солому. Войдет в избу — чисто везде, прибрано, пахнет жилым духом. После этого он успокаивался, довольный своею долей. Старуха его была славная женщина, веселая, горластая и живая. В избе всегда был порядок. Сама она не ходила неряхой, растрепанной и неумытой, подобно большинству соседок. Потеря детей и другие невзгоды не потрясали ее, она оставалась бодрой и светлой. Гаврило уважал ее. Она его вовремя накормит, поможет в работе, подаст хороший совет, а в праздник наденет на него чистые панталоны и ситцевую рубаху, после чего Гаврило сидит на завалинке и хлопает глазами. Чего еще больше? Его душевная и телесная крепость зависела от уменья сжиматься во время деревенских невзгод, от уменья сокращать себя до последних пределов. Иной на его месте, вроде Чилигина или Савоси Быкова, добыв, с Божьей помощью, десять фунтов муки, мигом ее съест, а после того впадет в отчаяние, но Гаврило те же десять фунтов разделит на пригоршни и так их распределит, что не будет сыт, но и не помрет от недостатка пищи. Или если у Савоси остается в кармане капитала всего-навсего три копейки, то он бросит их куда-нибудь невпопад, а Гаврило те же самые три копейки прижмет и употребит их именно в то мгновение, когда уже подходит смертный час — еще один миг, и нет человека! А три копейки спасли! Мудреная жизнь, но жизнь. Гаврило именно умел вести такую жизнь.

Самый плохой момент в его году — весна. Денег нет, земли не дают. Оттого он в первый месяц после Святой вел себя спокойно; ходил по соседним владельцам, просил Христом Богом у Шипикина, назойливо надоедал таракановскому «управителю», подвергая себя всяческим унижениям. Затем, заполучив сколько успел земли, он должен был отдыхать, для чего валялся несколько дней, как больной, утомившийся борьбой с жестокою хворью. Потом уже выезжал в поле. Неизвестно, верил ли он в более радостную, светлую жизнь? Верно одно: никогда он не тяготился отсутствием широты и простора. Ему было ладно и так. Он устал и, видимо, делался хворым, а кругом, «по суседству», утопали.

Когда хворь его началась — с точностью нельзя определить.

Ближайший человек — жена — долго ничего особенного не замечала, а когда вгляделась в мужа, то последний уж «задумался». Добрая женщина сильно удивилась, увидав, что Гавриле «чтой-то не можется». Часто он скреб себе без всякой причины поясницу и имел сердитый вид. Работая, он кряхтел и делал продолжительные отдыхи. Иной раз и примется задело, горячо примется, но быстро осядет. Идя куда-нибудь, он понуро опускал голову, никого, по-видимому, не замечая. Сердобольная жена раз предложила ему полечиться, думая, что он как-нибудь сорвал с пупа, для чего советовала в жаркой бане, которую она истопит, поставить на живот горшки. Тому, кто не знаком с медицинским употреблением горшков, следует пояснить, что это нечто вроде банок для вытягивания крови, только несравненно действительнее; человек, которому поставили горшки, кричит как под ножом. Средство, кажется, убийственное. Но Гаврило не воспользовался им. Мало того, он вдруг осердился, вышел из себя и выругал свою старуху, как самый последний солдат.

Когда вскоре после этого пришло время выезжать в поле, Гаврило по привычке отправился копать землю. Весна стояла теплая, влажная. День-два светило солнце; следующий день лил дождь, потом опять стало светло и радостно. Бывало, Гаврило в такие дни оживал и весело ходил за сохой, веря, что на земле тепло жить… Лес зеленел молодыми, яркими листьями. По полю поднималась свежая трава; на озимых пашнях проглядывала уж рожь. Гаврило принялся за работу как следует; съел кусок хлеба, выпил бурак квасу, покормил мерина, и еще солнце хорошо не засветило, как он уже медленно шагал по бурьяну. Сначала работа шла успешно, но чем дальше, тем все тише, тише лошадь с хозяином подвигались вперед. Не слышалось понуканья и хлопанья кнута, не выходило слова из уст Гаврилы. И в поле царствовала тишина, как среди спокойного моря. Слышался лишь неопределенный шум, производимый шепотом листьев ближайшего леса и колебанием травы. И все тише, тише тянулись лошадь с хозяином. Мерин оглядывался по сторонам, улучал минуту сорвать верхушку прошлогодней травы и с удовольствием жевал ее; еще немного, и лукавое животное остановилось бы совсем, чтобы немного соснуть, пока очнется от дремоты сам хозяин. Но хозяин не спал. Он опустил голову и бессознательно шел за лошадью. Он имел вид человека, который глубоко задумался. Гаврило что-то соображал.

«Кар-р! кар-р!» — вдруг закричала хрипло ворона. Гаврило вздрогнул. На лице отразилось раздражение. «Я тебе дам, подлая!» — крикнул он, махая кнутом. Он не верил разным сказкам насчет ворон, но карканье и вид вороны теперь почему-то моментально вывели его из себя. Он заторопился, задергал мерина, а когда тот с первого разу не послушался, заорал на него что есть мочи, отчего тот дернул, и соха выскочила из борозды. «Кар-р! кар-р!» — вдруг опять над самым ухом, но с другой стороны, хрипло заболтала ворона, отлетела подальше и потыкала носом в ком земли. Гаврило пришел в ярость. «Кар-р! кар-р!» — хрипела подлая птица, не унимаясь. Бог знает, что сделалось с Гаврилой; он схватил с слепою яростью ком земли и пустил его в птицу. Он принялся ругать птицу, потом мерина, потом неизвестно кого, бессмысленным набором слов, и долго не мог прийти в себя. Только хворый человек мог прийти в такой необузданный гнев из пустяков и вспыхнуть злобой к глупому животному. Но как бы то ни было, а Гаврило в этот день больше уже не мог работать. После странного раздражения он ослабел и еле-еле тащился по пашне, пока эта немощь, в свою очередь, не раздражила его. Тогда он поспешно собрался и явился, к удивлению старухи, домой. Несколько дней он маялся с этою полосой. На другой день, например, он попытался поехать, но также отчего-то взбесился и с шумом двинулся домой, где лег на дворе, закрылся шубой и так пролежал до вечера. На третий день также вернулся. На четвертый совсем не поехал. На следующий день жена боязливо посылала его в поле, но он ответил:

— Ну ее к ляду!

— Да ты очумел, что ли? Разве уж пашни совсем не надо? — удивленно возразила жена.

— А зачем ее… пашню-то? Наплевать! — с невероятным легкомыслием сказал Гаврило.

Жена была поражена. Да и сам Гаврило как будто испугался своего голоса и застыдился своих слов; не говоря больше ничего, он с шумом собрался и поспешно бросился на поле. На этот раз, сам не зная как, кончил.

По утвердившейся косности, работы шли своим порядком, но ничтожнейшие случаи приводили Гаврилу в отчаяние или в необузданный гнев. Вспомнив какую-нибудь работу, он порол горячку, волновался от каждой неудачи, но быстро ослабевал, делаясь мрачнее ночи, и вслед за тем лаялся со старухой или с мерином. Если бы кто посмотрел на него в это время, то счел бы его самым лядащим хозяином, подобно Савосе Быкову. Разъярившись, он стегал мерина, гонял по двору телушку, разбрасывал куда ни попало вещи. Иногда от его бушевания стон стоял над двором. Телушка ревела, куры кудахтали, собака лаяла, старуха с недоумением ругалась, а на дворе, как после пожара, разбросаны были: там хомут, там кадушка на боку, а посреди всего этого расхаживал сам Гаврило и куролесил, вымещая на бездушных предметах какую-то боль своей души. Вокруг жилища его завелся страшный беспорядок — кучи сору и навозу нагромождены были против самых ворот; ворота стояли открытыми; хлев провонял от нечистот, телега мокла под дождем на улице; мерина забывали, и он жрал с голода прутья березовые.