— Давно у тебя голова-то болит? — спросил он, осматривая с ног до головы взбудораженную фигуру Гаврилы.
— Да как тебе сказать?.. Давно уж, — возразил Гаврило.
— Здорово болит?
— Болит вот как! Сожмет, сожмет — свету не видишь. Прямо тебе сказать, голова моя вроде как кадушка, а на кадушку будто набивают обручи… Мочи нет!
— Может быть, это с перепою, а то не треснулся ли башкой об угол? Вообще не припомнишь ли ты случая, с которого началась у тебя эта боль?
— Кто его знает?.. Такого случая в памяти у меня нет…
— Так ведь с чего-нибудь взялось же?
— Да с чего взялось?.. Я полагаю не иначе, как от думы это все идет; от думы и голова, видно, болит… Иной раз думаешь-думаешь, и так тебе сожмет голову!..
— О чем же ты думаешь? — с изумлением спросил фельдшер.
— Разное. Что случится в деревне, об том и думаю. Что увижу или услышу — и давай сейчас разбирать… Значит, болит у меня душа, оттого и голову ломит… В душе самая сила-то, язва-то самая…
Фельдшер осердился.
— Да по-твоему, что это такое — душа? — спросил он. Но Гаврило молчал, не понимая.
— Ты думаешь, может быть, что это особливый кусок какой, который можно схватить? Ведь душа твоя — это ты сам и есть. Стало быть, ты хочешь сказать, что у тебя все болит, весь ты расстроен?
— Все, все! это ты верно! Истинно, все сплошь у меня болит. Очень худо мне. Не дашь ли лекарствия какого от думы, чтобы то есть не маяться мыслями? — спросил радостно и с надеждой Гаврило.
Фельдшер, между тем, пристально оглядывал больного. Видно было, что он стал в тупик.
— Вот еще какие бывают, — сказал он как бы про себя, но смотря на Гаврилу.
— Что изволишь говорить? — спросил с надеждой последний.
— Я говорю, что еще ни разу мне не приходилось лечить не думать. Гм! Так лекарствия тебе? Ладно.
И еще раз оглянув с ног до головы больного, он вошел к себе в дом, порылся там в шкапе и возвратился назад на улицу с каким-то пузырьком в руках. Гаврило без слова отдал деньги за лекарство, но фельдшер, прежде чем вручить его, принялся, по обыкновению, вдалбливать, как надо употреблять лекарство.
— Это от головной боли и от нервов, которые, впрочем, едва ли у тебя есть… Так вот, на! По десяти капель в день, принимать в воде. Понял? Я потому так, спрашиваю, что ты, может быть, вздумаешь сразу сожрать этот пузырек. А если ты сожрешь сразу, так голова твоя обратится не то что в кадушку, а будет турецкий барабан, по которому бьют два солдата… да еще сердцебиение наживешь… Понял?
— Понял, — отвечал Гаврило.
— Повтори.
— Налить в воду десять капель и выпить.
— Ладно. Теперь ступай. Повторяю: это тебе пока от головной боли. Ты понаведайся через несколько дней: приедет доктор, ты услышишь об его приезде и приди. Мы тогда и придумаем какое-нибудь лекарствие, чтобы у тебя мыслей не было, — говорил фельдшер, задумчиво провожая глазами удалявшегося Гаврилу. Он был изумлен.
Искренно изумлен. В своей деревенской практике он все более встречал первобытные болезни: надорвался живот, жилы налились водой, лягнула лошадь; раскроил щеку; приятель откусил своему приятелю в нетрезвом и возбужденном состоянии часть губы, простудился в реке, доставая коноплю, когда уже на реке образовался лед, и прочее в том же роде. Лечил он все это с ловкостью хорошего врача. Имел он также дело с лихорадками, горячками и со всеми эпидемиями, какие только существуют на земле и особенно любят деревни, но такой болезни, какую он сейчас встретил, он не знавал, не признавал ее. Расстроенная бездельем пустая барыня — это было для него понятно, но чтобы мужик расстроился в том же роде — это было в его глазах крайне глупо. Но человек он был добродушный, искренний. У него только язык был взбалмошный, а сердце доброе. Он сильно заинтересовался Гаврилой и, не полагаясь на себя, решился представить его доктору, которого ждал на днях.
Через шесть дней доктор действительно приехал на сутки. Скоро в квартире фельдшера собралась огромная толпа чающих исцеления; весь этот немощный люд облепил завалинки, плетни, ворота и крыльцо фельдшерского дома. В сени, где происходил прием, впускались поодиночке, по очереди. Главное участие в приеме принимал фельдшер же; доктор только руководил, мало вмешиваясь в курьезные объяснения с пациентами. Он полулежал на лавке за столом и бесцеремонно громко зевал. Глядел он сонно, движения его были апатичны, разговор вялый, безжизненный, потому что он был земским врачом от земства, где убийственная скука столь же неизбежна, как худосочие у человека, которому невежественный коновал периодически пускал кровь. Этот доктор был еще молодой человек, а уже дряхлое старчество проглядывало во всех его движениях. Говорят, в первое время своей службы он без отдыха скакал по вверенной ему Палестине, устраивал приемные покои, ругался из-за пузырьков для лекарств, из-за корпии, вел медицинскую статистику и т. д. Потом понемногу все затихал, умолкал, робел, пока не дошел до того состояния, когда, как говорится, плюнуть лень.
К полудню прием кончился. Больная толпа разошлась. Но фельдшер долго еще после этого поджидал Гаврилу. Наконец не выдержал и обругался.
— Ведь вот, дубина бесчувственная, не пришел!
— Кого это вы браните? — спросил доктор.
Фельдшер был настроен на торжественный тон, и доктор, отлично зная его, заранее улыбнулся.
— Приходил ко мне на днях один больной крестьянин, то есть прямо сказать, черт его разберет, больной или полоумный. Сколько я ни исследовал его словесно, ни к какому понятию не мог прийти; по обыкновению, путал он, путал языком и не единого слова не выразил… Сперва, изволите видеть, заявился с головною болью, сравнил голову с кадушкой, на которую, например, набивают обручи, — именно этим он хотел пояснить наглядно, как у него болит голова. Но из дальнейшего расспроса оказалось, что у него, извольте вообразить, болит душа, а когда я объяснил ему, что особливого эдакого куска мяса, который бы был именно душой, нет, не существует в природе, так он сейчас же согласился со мной и, к удивлению моему, можете себе представить, объявил, что именно у него все болит, все сплошь!.. Больше, извините, не помню, что он путал, но, кажется, уверял, будто бы головная боль его происходит от думы, и просил у меня такого лекарства, от которого бы сразу все мысли его прекратились… Вот теперь я приказывал ему прийти, а он, видите, и глаз не кажет…
Доктор все время улыбался.
— Случай, извольте видеть, интересный, то есть у меня никогда не было таких больных… Я уже было подумал — совестно даже сказать! — не нервное ли это расстройство?
— Это вполне вероятно, — заметил доктор.
— Как! У деревни-то нервы?! — воскликнул фельдшер.
— Я не раз уже встречал между крестьянами нервнобольных, со всеми признаками глубоких умственных страданий…
Фельдшер пристально посмотрел на доктора, подозревая, что тот хочет над ним подшутить, а он терпеть не мог этого.
— Ну, уж это едва ли!.. По-моему, они бесчувственны к болям; это уж я отлично знаю… К физическим страданиям тупы, нравственные оскорбления выносят равнодушно — в этом и беда вся!
— Говорю вам, у меня уже перебывало много таких… Мало того, было несколько случаев, где я замечал явные следы нервного odium vitae… Отвращение к жизни.
Фельдшер недоверчиво взглянул на доктора.
— А отчего же это, позвольте вас спросить, происходит?
— Да, вероятно, оттого же, от чего и с каждым из нас может быть… Упадок сил… потеря царя головы… тоска… отвращение ко всему. Что касается вашего больного, то, быть может, его поразил ряд неудач; быть может, у него было одно, но огромное несчастие; быть может, наконец, сочувствие к окружающим…
— Это у него-то сочувствие к людям, у остолопа-то эдакого?!
— У простого человека сочувствие больше развито, чем у кого другого. У крестьянина связь со всем окружающим и с обществом буквально кровная, неразрывная… И если это общество страдает, и он хиреет, и хворает, и падает духом… вянет, как лист срезанного растения… Это я и называю сочувствием, невольным, бессознательным, но тем более неумолимым.
Фельдшер задумался.
— Позвольте, доктор, я приведу к вам этого чурбана, посмотрите его, — сердито сказал он.
— Едва ли я сделаю ему что-нибудь нужное.
— Неужели ничего?
— Да что же?.. Единственное средство — это совершенная перемена образа жизни и обстановки; но подумайте, как же это мужик переменит образ жизни? Бесполезно и лечить… Пожалуй, приведите, — уныло сказал доктор.
И, сказав это, он потянулся, зевнул и совсем прилег на лавку.
Фельдшеру, между тем, надо было ехать по делу в деревню Гаврилы, да если бы, кажется, и предлога никакого не нашлось, он выдумал бы его, только бы притащить Гаврилу. Непонятная болезнь последнего подмывала его. Ему от души хотелось помочь ему, в крайнем случае, подробно рассмотреть и расспросить, чтобы на будущее время не срамить себя так перед доктором. По счастливой случайности, ему удалось встретить Гаврилу, не доезжая еще до места. Тот шел посмотреть полосу, посеянную на шипикинской земле. Фельдшер обрадовался ему, как давнишнему знакомому, и уже хотел хлопнуть его по плечу, для чего соскочил с телеги, на которой трясся, но взглянул на лицо мужика и оставил это намерение. Гаврило злобно и мрачно смотрел на него, как на врага. Тем не менее, Фельдшер вскричал:
— Эй, ты, Иван!..
— Я не Иван, а Гаврило!
— Ну, черт с тобой, Гаврило так Гаврило, как будто мне не все равно… Я только хочу сказать — поедем со мной к доктору. Он тебя осмотрит и найдет, может быть, средствие, — сказал фельдшер.
— Проваливай своею дорогой!
Фельдшер с недоумением посмотрел на говорившего.
— Будет тут болтать… садись, я тебя довезу.
— Нечего мне садиться. Знаю я вас!.. Ишь гусь какой!
— Ты что же это, бревно? — сказал фельдшер сдержанно. — Я же тебе хочу пользы, а ты лаешься! Ведь пропадешь ни за понюх!
— Много вас тут шляется… проваливай! — мрачно сказал Гаврило.