здо чувствительнее к цвету и запаху, зрение делается более выпуклым, и лучше замечаешь медленные детали жизни. В темно-коричневой колодезной воде плавал рябой, наполовину желтый тополиный лист — и мне это казалось так красиво, что я медлила зачерпнуть воды вовсе не от слабости.
В первые дни голодовки пришел в зону кагебешник из Москвы со свитой из местной администрации. Видимо, уже прогремело для них с ясного неба сообщение о мятежной зоне. Общаться, впрочем, не пробовал — видел, что говорить с ним здесь никто не станет. Вообще-то каждая из нас вела себя по-своему: кто считал возможным с ними разговаривать, кто нет, но права приходить к нам в зону мы за ними не признавали. В конце концов, лагерь — в ведении министерства внутренних дел, и КГБ нечего к нам соваться. Мы не приговорены к обязательному с ними общению и в гости их к себе не звали! Понюхал москвич и уехал.
14 сентября был визит уже более интересный — приехал начальник оперотдела Управления Горкушов. Тот самый, что заботился, как же мы будем рожать после ШИЗО. Спрашивал, какие у нас претензии, и заверял, что все равно мы ничего не добьемся, с нами поступают так, как велят «сверху». Объяснил, что своей голодовкой мы злостно нарушаем режим содержания: по закону заключенные не имеют права ни за кого заступаться — ни друг за друга, ни за своих сограждан. Мы сообщили ему, какого мы мнения о таком законе — на чем и расстались. В тот же день, однако, всех нас впервые осмотрел врач.
Последний день голодовки принес нам сюрприз: нагнали уголовниц с тяпками пропалывать траву на запретке. Конечно, мы были по разные стороны проволоки, но косились друг на друга с понятным интересом. Общаться с нами им было запрещено — и мы не заговаривали, чтоб не подвести их под неприятности. И вдруг, дождавшись, когда дежурнячка лениво протопает на другую сторону участка, двое из них подступают к проволоке:
— Девочки!
Подходим. Быстро-быстро суют нам из-под форменных блуз какие-то свертки и отскакивают назад. И уже оттуда, берясь за тяпки:
— Мы знаем в больничке, что вы голодаете за права. И что вообще все время голодом сидите. Вот мы собрали для вас — там все полезное. Скушайте, когда голодовку снимете!
В доме разворачиваем свертки. Морковка, белый хлеб, пара кубиков сливочного масла… Целый кулек сахару! Кто эти женщины, что собирали для нас по крохам передачу? Что побудило их, толком не зная ничего о тех самых «правах» — поддержать нас, рискуя быть пойманными? И чего стоят тогда все эти теории, что наш народ сам не чувствует своего бесправия и никакие гражданские свободы ему не нужны? Я и сама когда-то в молодости, считая себя одной такой умной на белом свете, так и думала про тех, кто растил мне хлеб и шил летние платья (еще не зная, что как раз такие шьют в лагерях). Тогда я хотела эмигрировать — «вырваться из этого болота». Теперь, в вынужденной эмиграции, я знаю то, чего не знала тогда. Спасибо, Господи, что мне пришлось пройти этапами, прятать стихи и книги от КГБ, гнить по карцерам и голодать. Только выйдя на открытую борьбу, я увидела, как мне помогают чуть не все, кто встречается на пути. Эта тихая помощь выносила мои стихи на свободу, помогала Игорю распечатывать их на машинке, размножала в фотокопиях и отправляла в самиздат и за границу. Эти такие разные руки — молодые и старые — подсовывали нам кусок хлеба, когда мы доходили от голода, эти глаза нам улыбались — серые, карие, голубые… И ощущая удивительное: все за нас и против наших палачей — я отходила от своей юной гордыни, и таяло во мне то высокомерие, что могло бы погубить мою душу. А Игорю в это время помогали киевские работяги, с которыми вместе он орудовал напильником, расконвоированные зэки, московские профессора и даже мои тюремщики. Среди тюремщиков ведь тоже очень немного убежденных садистов, большинство туповато-лукавые служаки, что не всякий приказ рады выполнять. Где-то в недрах их затянутых ремнями душ есть в зародышах и стыд, и совесть, и жалость — все то, что спасет когда-нибудь мой народ.
Спасибо вам, женщины из уголовной больнички! Я не знаю, за что вы попали в лагерь. Не знаю, много ли было вас, собиравших для нас еду. Но, конечно, навсегда запомнила имена тех двоих — они были на их нагрудных знаках. Вы уже знаете, читатель, почему я их не напишу. Вычисляй-вычисляй, кагебешник, составляющий реферат по моей книге: сколько сотен прошло через больничку осенью 83-го? Особые приметы? Пожалуйста. Они были в синих линялых платьях, черных форменных блузах (или это называется — жакеты?), белых косынках и кирзовых сапогах.
Прячем свертки в тайничок, сегодня еще голодовка. В двенадцать часов ночи наступит следующее число, когда наши восемь суток закончатся. Последний вечер. Все в столовой, за кипятком. Пани Ядвига читает нам свои стихи. Написала она их по-литовски, но для нас перевела на русский: как Господь сегодня вечером приходит к нам, незримый. Знали бы мы, что Он здесь подвинули бы Ему скамейку, чтоб сел. Но мы Его не видим, а Он зато видит нас. И не нас даже, а наши сердца. Наивные и простые слова, немного не в ладах с русской грамматикой. Но написано это не для литературных критиков, а нам эти слова согревают душу. Они — как резная литовская скульптура в костелах: на первый взгляд — грубоватая и с нарушением пропорций, а потом видишь, что никакая безукоризненность не оставила бы и десятой доли того впечатления. Десять часов — отбой. В двенадцать мы с Таней выходим на «кухню» — закуток в пять квадратных метров. Кто-то из нас была золушкой в ту неделю — я не помню кто. Затея наша проста: не ждать до утра, а накормить наших сейчас. Ведь официальное время голодовки уже кончилось. Вернее, даже не накормить — а дать совсем немного, тогда к утру уже можно будет что-то посолиднее. Трем подаренную морковку на самодельной терке (Наташа как-то разрезала пополам консервную банку, набила в ней дырок гвоздем и приделала к ней дужку из стальной проволоки). Ох, какая это тяжелая работа! Несколько раз энергично шаркнешь морковкой по терке передышка. Еще пара заходов — опять передышка. Ну, неужели у нас нет никакой силы в руках?! Наконец, одолели. Раскладываем поровну в семь мисок. Это получается — по две столовые ложки. Прекрасно! Завариваем чай из рябиновых ягод, и в него — целые три ложки сахару! В довершение разгула добавляем по черному сухарику и по три конфетки-горошины. Этот цветной горошек продается в ларьке и тоже передан нам из больнички.
Идем будить наших, знаем, что не обидятся. Но, оказывается, никто и не спит. Все догадались о нашей авантюре, лежат как паиньки и ждут, когда мы их позовем есть. И до чего же лихая получается эта ночная пирушка! Лица чуть-чуть розовеют — от еды или от веселья? Голоса чуть-чуть громче, смех за каждым словом. Свет из кухни солдату не виден — он в том углу, что не просматривается. Топ-топ-топ… Кто это? Ах, да, дежурнячка Аня с ночным обходом! Ну и как она среагирует на этот незаконный ночной кутеж? С первого взгляда оценивает ситуацию, беззвучно смеется и грозит нам пухлым пальчиком.
— Только сидите тихонько, женщины, а то мне нагорит. И как поешьте сразу тушите свет, начальник караула может пойти по запретке.
Вот и кончилась наша Мадридская голодовка — что дальше? Это уж зависит не от нас, а от тех сюрпризов, что заготовил нам КГБ. Не будет никаких издевательств — будем мирно шить свои варежки и писать письма, два раза в месяц. Начнутся «воспитательные приемы» — придется нам как-то реагировать. Вы думали, у нас нет уже сил? Есть, есть! Сами не знаем, откуда берутся. А может — знаем?
Что-то завтра, кораблик наш, Малая зона,
Что сбудется нам? По какому закону
Скорлупкой по мертвым волнам?
Весь в заплатах и шрамах,
На слове — на честном — одном
Чьей рукою храним наш кораблик,
Наш маленький дом?
Кто из нас доплывет, догребет, доживет
До других
Пусть расскажет: мы знали
Касание этой руки.
Глава двадцать первая
— Женщины! В ларек!
Ларька мы в этом месяце тоже лишены, но по закону имеем право купить мыло, зубной порошок и тому подобное. Наказывают только лишением еды, а лишать зэков мыла — себе дороже: лечи потом от чесотки! Отыгрываются на том, что продают мыло самое дорогое — в шесть-семь раз дороже обычного. Такое и на свободе мало кто купит, а нам деваться некуда — уходят наши нищенские пять рублей в месяц на необходимую гигиену. Входим в ларек и столбенеем: овощи, фрукты, печенье, повидло, даже какой-то сыр! Это что же такое? Да бывает ли такое в лагере? Нам торжественно объявляют:
— Вы, женщины, всего этого купить не можете, потому что на вас на всех — постановление о лишении.
Ладно, купим мыла. Да вон, кстати, и косметический крем какой-то лежит, дополняя картину неслыханного изобилия. Но, оказывается, и этого нам продавать не ведено. Нарушение закона? У них закон один — что начальник лагеря велел. А он лично распорядился. Зачем же нас сюда привели? Только чтоб подразнить? Сами они объяснить не могут: велено привести и отвести назад, ничего не позволив купить. Ну-ну, старайтесь, милые. Приемы у вас один примитивнее другого: припугнуть посильнее, да показать пожирнее кусок. Дешевые соблазны — как раз в рамках вашей системы ценностей. Вы-то сами не можете представить себе ничего более значимого, чем этот самый кусок. Так что же с вас, бедняги, и спрашивать! Уходим, посмеиваясь. Ведь чего они хотят? Чтоб мы перевоспитались! То есть стали такими, как они. И, сами того не ведая, ежедневно пришпоривают в нас чувство непобедимой брезгливости: когда видишь их в действии, просто физически невозможно становиться на сторону всех этих оперативников, прокуроров, кагебешников… С души воротит. Уж лучше нырнуть в выгребную яму, чем подгонять свою душу под их требования!
Но все-таки — не слишком ли дорогостоящий этюд? Ведь это же надо было где-то раздобыть все эти потрясающие блага! Ну, не нам — так кому-то другому их продадут, хотя бы тем же дежурнячкам… Нет, психатака своим порядком, а тут что-то еще. Сидим и гадаем, а все внутри подводит от голода. Дело в том, что нам третий день не несут пайку хлеба, а баланды опять пошли пересоленные, и мы их возвращаем обратно. Спасает лебеда и оставшаяся с позавчера овсянка, но на сколько можно растянуть лагерную порцию овсянки? Ах, крапива наша пропала! Жаль…