Серый - цвет надежды — страница 40 из 53

— Ирочка, вас какой-то молодой человек спрашивает. Он тут, за поленницей.

Пани Лида истинно по-зэковски невозмутима, только в глазах веселые искорки.

— Побеседуйте, а я посмотрю, не ходят ли дежурные.

И пани Лида отправляется на дорожку, а я — беседовать с Васей.

— Ну как слазил? Все в порядке?

— Какое в порядке! Шкуры эти больничные бабы. Пока я с одной был, две другие позавидовали и поскакали на вахту стучать. Дуры! Я б и им потом не отказал. А так еле ноги унес. Ты с этими дешевками дела не имей — бабы всегда продадут, особенно, которые с «общака». У вас, ты говоришь, не такие?

Рассказываю ему про наших. Осторожно, конечно, никаких секретов. У меня еще нет уверенности, что он сам-то не продаст. Вася слушает с открытым ртом.

— И на КГБ плюете?

— Плевать не плюем, но игнорируем.

— Ира, слышь, у меня семь классов. Ты давай попроще выражайся.

— Ну, тогда — плюем!

Когда оба отсмеялись, читаю ему стихи, ведь обещала.

— Ира, ты спиши их на бумажку. У нас один на гитаре лабает.

— У вас и гитара есть?

— Ну, тут теперь нет. Недавно хлопцы начальника режима гитарной струной удавили. Кто сделал — не нашли, а гитару забрали. Но я здесь ненадолго, я сам туберкулезный, меня два раза в год сюда на больничку возят. А на нашей зоне гитары аж две, мы их под самодеятельность получили.

— Ладно, перепишу. А как я тебе передам?

— Я теперь пару дней на перелаз ходить не буду. А тут завтра будет один из наших, Комар его кличка, он вам будет проволоку на ограждении подтягивать. Так ты ему сунь, только осторожно.

— А у тебя какая кличка?

— Шнобель.

— Почему Шнобель?

— Вон видишь шрам на носу? Шесть швов накладывали, и переносица перебита была. С одним фраером зацепился.

Оказывается, что Вася — профессиональный вор, начал еще с детдома.

— Озверел от бедности.

Потом, как водится, лагерь для малолетних преступников, потом обучение у самого знаменитого киевского карманника, потом четыре года краж и «красивой жизни».

— Ни разу не попался. Менты уж за мной охотились, а зашухерить не могли. Так они, гады, меня просто так хапнули, когда я и не крал. Пошел в магазин, стою в очереди. Вдруг меня двое обжали, а какая-то баба кричит, что я у нее кошелек из пальто попер. Баба, ясно, ихняя была, и понятые ихние. Ну, засудили, конечно, у них уже все готово было. Они так любят.

— Вася, а если б у тебя жизнь нормально сложилась, ты бы не крал?

— Не знаю. Когда пацаном был — в моряки хотел. А теперь уже втянулся и красть буду до смерти. А ту бабу увижу — пришью. Ты, Ириша, только меня не перевоспитывай. У меня эта агитация насчет честной жизни уже в печенках сидит. Нет ее, честной жизни! Ну, кто честный? Ты глянь, все воруют вокруг. В детдоме у нас и директор крал, что нам полагалось, и завхоз. В лагере тоже кому не лень. Или менты те честные, что меня взяли? Или тот судья, или тот прокурор? Просто — ихняя власть, а зато я, когда на дело иду — один против всех! Знаешь, как здорово!

— Есть, Вася, честная жизнь. Только она еще труднее, чем твоя.

— Это ты про таких, как вы тут? Ох, бабоньки, уважаю я вас, прямо шляпу снимаю. А только толку от ваших мечтаний не вижу. Вы что ж, думаете, целый народ по справедливости может жить?

— Когда-нибудь сможет.

— Так то — может, через тыщу лет, и то вряд ли. А мы живем сейчас. У тебя, небось, даже и меховой шубки в жизни не было?

— Не было. Даже зимнего пальто не было.

— Эх, Ириша, не встретились мы с тобой на свободе! Я б тебе всего достал — да ты, наверное, не взяла бы?

— Нет, Вася, краденого бы не взяла.

— Господи, бывают же такие бабы! Почему мне ни одна такая не попалась? Ведь так и липнут, шкуры, когда при деньгах — и того им подай, и этого. У тебя мужик-то кто?

— Был инженер-теплофизик, потом его с работы погнали, когда КГБ до нас добрался. Теперь слесарь.

— Ждет тебя?

— Ждет.

— И правильно. Я б ему морду набил, если б он не ждал. Ты, Ириша, хочешь — напиши ему, у меня корешки на свободе. Не сомневайся, воры не продают, у нас с этим строго. Век свободы не видать — передам!

— Подумаю, Вася. Иди, не задерживайся тут, сейчас нам обед принесут, дежурнячки пойдут по зоне.

— Ириша, можно я тебе руку поцелую? Я в кино видел — там женщинам руки целовали. Ой, какие пальчики тоненькие! Ну пока.

— Счастливо!

Две недели у нас шла переписка с туберкулезниками с уголовной зоны. Она расширилась — в нее вступил Васин наставник по воровским делам по кличке Витебский. Особо знаменитым ворам, авторитетам в своей среде, дают «дворянские» клички — по названию их города. Это считается самым престижным. Витебский этот тоже заинтересовался странным, нигде кроме лагеря невозможным соприкосновением двух миров — нашего и воровского. В итоге наши письма стали носить энциклопедический характер — обеим сторонам было интересно знать как можно больше про другой мир. Мы читали их письма все вместе, и Вася в нашей зоне иначе не назывался, как «Ирин вор». Перевоспитывать их мы, конечно, не пробовали — пытались понять. Витебский писал, что он вор по призванию и воровал бы в любой стране и в любом обществе, даже в Америке (Америка ему казалась пределом благоденствия и законности). Нас он очень зауважал, когда узнал, что мы не выполняем никаких издевательских требований КГБ и администрации. И тут же написал, что у них в уголовных лагерях есть такое понятие «отрицалово» — от слова «отрицать». Это — зэки, которые работать не отказываются, но ментов ни во что не ставят, не заискивают перед ними и унижать себя не позволяют — предпочитают карцеры. Для понятности он приводил пример.

«Если начальник нарочно уронит ключи и скажет «подними» — я не подниму, пусть хоть в ШИЗО сажает. А которые перед начальством шестерят называются козлы».

Васю больше тянуло в лирику и самоанализ. Он писал, что ему не по себе при жестоких уголовных «правилках», не по сердцу участвовать в избиениях, когда все бьют насмерть одного. Но и он бил, потому таков их «закон»: предателю нет пощады. В конце концов, весь мир основан на жестокости. Одновременно просил еще и еще стихов, а Витебский насмешливо комментировал:

«Вы Шнобеля моего совсем с ума свели, ночами не спит, все бормочет чего-то».

Кончилась эта переписка неожиданно, когда однажды днем к нам нагрянула орава дежурнячек, Подуст, Шалин и несколько офицеров.

— Женщины, перебираемся в новый корпус! Все, что берете с собой, подлежит обыску!

Тут-то мы поняли, зачем нас раскидали по разным местам — чтобы легче проконтролировать переход. Они давно уже страдали, не понимая, как из лагеря идет информация на свободу. Теперь есть возможность проверить все наши вещи, а если припрячем какие-то записи тут — обыщут пустую зону и найдут, хоть бы пришлось все перекопать и раскатать дом по бревнышку. Они, кроме того, подозревали, что мы ловко прячем радиопередатчик.

Это был не обыск, а настоящий погром. В огонь летели старые телогрейки, отбирали валенки, доставшиеся по наследству от «бабушек», изымали «лишнее» белье. Все письма и записи было ведено сложить отдельно.

— Оперчасть проверит и вернет.

Мы со всей педантичностью требовали, чтобы составлялся список: что у нас забирают на склад личных вещей. Не позволили обыскивать вещи отсутствующих иначе как при нас, и тоже составляли список, что куда идет. И, конечно, растянули обыск до вечера, когда склад был уже закрыт. Пришлось нашей администрации все вещи, изъятые «на склад», все наши записи и книги (они тоже подлежали проверке) разместить в маленькой комнатке в том же корпусе, куда нас перевели, и дверь опечатать. Поскольку перетаскивать все вещи пришлось нам самим (хоть и под их надзором), кое-что удалось спасти зэковская ловкость рук! В зоне оставалась тетрадь моих стихов, обернутая в два пластиковых пакета и закопанная в таком месте, где бы им не пришло в голову рыть. В августе 85-го года, вернувшись на прежнее место, ее благополучно откопали и дружно радовались, что цела.

Кастрюли, плитку и чайник у нас, естественно, отобрали — да и вообще отобрали все, что только можно. Когда в новом корпусе за нами заперли ворота, мы огляделись кругом. Каменный дом, вокруг — глухой забор. Узкая полоса земли вокруг. На ней ничего не растет, кроме бурьяна. Босиком по ней не пройдешь — вся усеяна битым стеклом. Под спальню отведена одна комната, в ней — железные койки в два яруса; она вдвое меньше, чем наша прежняя спальня. Шаткие эти сооружения скрипят и раскачиваются от малейшего движения. Ясно, что вдвоем спать на таких — одна мука. Есть водопровод и даже канализация, но от металлических кранов бьет током. От струи воды тоже. Оказывается, в Барашево все заземляют на водопроводные трубы. Если где-то электрическая сварка — к крану лучше не подходить. Часть стекол в доме разбита. А мы ограблены. Инструменты — и те поотнимали, нечем приводить все это хозяйство в порядок. Даже молотка нет. Не сказать, чтоб мы были в радужном настроении. Ужин вернули назад.

— Нам положен кипяток и горячая пища. Титан отняли, чайник и плитку тоже — обеспечивайте теперь как знаете!

Усталые, улеглись на скрипучие железяки — утро вечера мудренее!

А в запретке всю ночь дежурила охрана — ждали, что мы полезем в прежнюю зону доставать припрятанное. У нас хватило ума предоставить им бесплодно бдеть до утра, тем более, что дежурнячки нас тайком предупредили.

Глава тридцать шестая

К утру на меня напала такая тоска, что уже в пять часов я ходила вдоль забора по безрадостному новому участку. Строительный мусор, глухие заборы, ямы и рытвины. Остатки какой-то каменной кладки… И тут — жить?! Я понимала, что и тут выживем, и цветы разведем, и прочее добро (мы исхитрились под одеждой пронести часть семян). Но тогда я все еще была чувствительна к материальным утратам, и жалко мне было нашего колодца, нашего тополя, рябины и берез, и всего огромными усилиями налаженного быта старой зоны. Ощущение было, как после погрома. И насколько же мне легче стало, когда я услышала за спиной веселый голос Лагле: