Серый - цвет надежды — страница 52 из 53

Этим утром Наташа — совершенно случайно, разумеется — забыла в умывальнике зубную щетку и с полдороги вернулась, не дойдя до камеры. Две дежурнячки уже шарили под огнетушителем, а увидев Наташу, разорались — кто ей разрешил вернуться? Третья дежурнячка, не доглядевшая, — получила выговор, а у нас зато не осталось сомнений: это охота на Олю и Наташу. Ну мы и не попадались.

К началу сентября Наташа уже успела простудиться, и мы подматывали ей под одежду все, что удавалось стащить из наших собственных мешков. Осень и весна — самое паршивое время: холодно, а топить не положено. Камеры отсыревают, и все, что на тебе — тоже. По счастью в ПКТ выдаются газеты днем мы подстилали их под себя. Прекрасная теплоизоляция! А мы-то еще недооценивали нашу родную прессу…

Мыши в нашей камере ожили. Им теперь доставались крошки от пайки ПКТ, а это хоть и пониженная норма питания, но все же каждый день и хлеб, и баланда. Жила их у нас целая семья — папа, мама и детишки. Гонять их было бесполезно. Юркнут в норку, а через пару минут вылезают. Уже и из постели их вытряхивали, а однажды Оле во время какого-то очередного физкультурного упражнения мышонок прыгнул прямо в лицо, с явным намерением заскочить в рот. Несознательные личности, что и говорить. Наше счастье, что они нас больше смешили, чем раздражали.

Наташе камера давалась тяжело. И физически она была слабее нас, и мелкие бытовые пакости дежурнячек принимала ближе к сердцу, и росло напряжение — освободят весной или добавят срок? Оля к бытовым деталям относилась презрительно, но уже пришло ей письмо, что отец в тяжелом состоянии. В каком случае родные пишут такое в лагерь — ясно. Стала Оля добиваться, чтоб ее повезли в Киев и дали свидание с родителями, а ПКТ она досидит летом. И тут — телеграмма о смерти. И все Олино горе билось в четырех бетонных стенах. Первую ночь мы проговорили с ней напролет. Неважно о чем — уснуть бы она все равно не уснула. Это было к исходу нашего второго месяца. И тогда же пошли новые придирки: почему мы в ПКТ не носим нагрудные знаки? Почему не отдаем рапорты?

Рапорт — это значит, когда входят дважды в сутки с обыском, дежурная по камере (а как же, есть такая должность) должна заявить:

— Гражданка начальница, в камере столько-то человек, нарушений режима нет (или — есть, и тогда доложить).

Ни начальниками называть их у нас не было охоты, ни помогать им считать до трех (по одному-то классу образования у них есть? Зарплату небось считают, а там цифры побольше). Поэтому рапорты мы игнорировали, на вопрос «кто дежурный?» отвечали, что убираем камеру все вместе, а про нагрудные знаки и дискутировать считали излишним. За что нам, как положено, обещали ШИЗО. Однако накануне отъезда Наташи заявился на «двойку» Артемьев и провел с Олей беседу: в Киев ее обещал повезти, а насчет ШИЗО заверил, что это недоразумение, и никого за это сажать не будут. Нельзя сказать, чтобы такой сладкий разговор кого-нибудь из нас успокоил, скорее наоборот. Однако Наташу действительно благополучно увезли, и мы видели, как, проходя по дорожке мимо нашего окна, она помахала нам рукой: все в порядке! Можно было надеяться, что Оля и вправду скоро увидит мать. Теперь она переживала за меня — что со мной будет, когда я останусь в одиночке? Я ее как могла успокаивала: ну что со мной может быть? Первая это одиночка, что ли? Бить меня вряд ли решатся, посадят ли в ШИЗО — еще неизвестно, после сотрясения я вполне пришла в себя, чесотку мою уже залечили… Ну, будут приходить и капать на мозги, чтобы писала покаяние — так нам ли привыкать? А сама чувствовала себя едва ли не виноватой: я же счастливица — и родители у меня живы, и Игорь ждет дома, и писем вон сколько получаю (в ПКТ они почему-то доходили лучше, чем к нам в политзону). Ну чего мне еще?! А у Оли от лица в эти дни остались только глаза, и было больно в них смотреть.

Ее увезли в конце октября, 30 числа я держала традиционную «однодневку» — День политзаключенных, а 31-го ночью, после отбоя, с меня содрали одежду и перевели на режим ШИЗО. Балахон на голое тело, снежок на подоконнике и радостный гебешник Ершов:

— Ну что, Ирина Борисовна, допрыгались? Вы хоть понимаете, что ваше заключение может стать пожизненным?

И снова — про добавку срока, про то, что из ШИЗО мне не выйти, про помиловку… Тут я ему вполне верила: ведь уморят, это было ясно. Медленно, не спеша, холодом и голодом. Бить не будут, нет — это ни к чему. Просто день за днем снова и снова раздевать догола и обшаривать липкими лапами, чтоб — ничего, кроме балахона и трусов! Да еще трусы проверят — вдруг я исхитрилась надеть две пары? Да слушать мне их гнусности, да хлебать гнилую баланду — через день… Буду я постепенно слабеть, и все меньше останется сил противостоять издевательствам, а они будут изобретать все новые и новые.

Так нет вам, господа хорошие! Хватит с меня этих карцеров и ваших лап! Хотите доконать? Так чем быстрее, тем лучше! Я ухожу из ваших стен — на свободу! Вы думаете — я буду цепляться за жизнь, которую вы превратили в пытку? Я вернула им их баланду, и моментально примчались:

— Вы что, в голодовке? А где же заявление?

— Я их уже сотни написала — и про голодовки в том числе. Мне вам нечего больше сказать.

— Но вы должны есть!

— Вам я ничего не должна!

— Ведь умрете!

— Меня кагебешники как раз и обещали уморить. Так вам надо растянуть во времени это удовольствие? Чтобы подольше помучить? Вы видите — в камере пар изо рта? Сколько я, по-вашему, протяну, если даже буду есть эту бурду?

— Помрете, а нам отвечать?!

— Раньше надо было думать. Все. Прием окончен.

Прискакал Артемьев.

— Ирина Борисовна! Ну что вы вздумали? Ну вот врач вас осмотрит, телогрейку вам дадут, раз холодно. Ершов — парень молодой, горячий, но ничего такого он вам сказать не мог.

А откуда ж ты знаешь, голубчик — ведь я тебе ни слова не говорила? А что это у тебя глаза такие испуганные? Понял теперь, что значит — «сказку сделать былью»? Это тебе не безвестных зэков мордовать! Боишься скандала? Правильно боишься — будет, еще и какой! Трижды подумает после этого КГБ сажать других в карцер или лучше не надо? Телогрейкой теперь пытаешься умаслить? Будто я не знаю, что ее сдерут с меня сразу, едва я начну есть и все пойдет сначала. Еще не доупражнялись? Хватит с вас и этого, фашисты!

Все это, разумеется, я ему не говорю, но думаю именно так. Ведет меня дежурнячка в камеру и вздыхает:

— Ой, Ириша! Неужто вправду помирать будешь?

— Это уж как Бог даст. Но пытать они больше никого не будут. Видала, как нас в ШИЗО таскают — и старух, и всех? Ну и хватит. На этот раз споткнутся. Я буду последней.

— А говорили, о тебе по радио передавали. То ли из Англии, то ли из Америки. Там небось о тебе хлопочут?

— Что ж, сейчас — самое время хлопотать, и не только обо мне. Видишь, как из нас помиловки жмут? Хуже, чем при Андропове.

— А говорят, Горбачев насчет свободы старается.

— То-то за нас и взялись. Он же сказал, что нет политзаключенных в СССР — теперь осталось только нас поубивать или выпустить.

— Ну ладно, счастливо оставаться. У меня смена кончается. Постой, дай-ка я тебе карманы в телогрейке проверю…

Пятый день. Шестой. Неделя. С наслаждением чувствую, как уходит из меня все, что может болеть и мучиться. Так легко-легко. И есть не хочется, и холода уже не чувствую. Еле-еле сочится сквозь решетку серый дневной свет. Разве такой свет я увижу через неделю — другую? На душе спокойно и мирно, и этот серый цвет меня не раздражает: ни заборы, ни мордовская осень, ни мой драный балахон, ни даже шинели надзирателей.

А за стенкой — своя, обычная жизнь и свои трагедии.

— Женщины, на работу! А эта что лежит? Как фамилия?

— Она заболела, не может встать.

— Вот добавим пятнадцать суток — побежит как живая!

— Начальница, я, правда, не могу. Пускай врач придет.

— Все. Считай, что пятнадцать суток заработала — за отказ от работы. Врача еще тебе, симулянтка! Лежи-лежи, готовься в ШИЗО!

Грохочут замки. Прошаркали ноги в рабочую камеру. Одна осталась. Не знаю ее, никогда не видела. Зовут Галя, привели ее недавно. Через несколько часов (я их провожу в забытьи) опять звенят ключи:

— Обед, дармоедки!

Рабочая смена возвращается в камеру — есть баланду.

— Ой, начальница! Кровь!

— Какая кровь? Вы чего? Отойдите от двери!

— Она вены себе вскрыла!

— Не вскрыла — перегрызла зубами! Мама моя, страх какой! Начальница, она не дышит!

— А ну, быстро все назад! Тут и без вас разберутся. И — цыц, чтоб я больше ни слова не слышала!

С трудом поднявшись к окну, я вижу санитаров, бегущих рысью с носилками. Потом они проходят обратно. На носилках — бесформенная, прикрытая тряпьем груда. И до вечера слышу, как за стеной шаркают — моют пол. Видно, крови натекло много. За эту смерть никто не будет в ответе, об этом не будет шуметь мировая пресса — дело тихое, никто не узнает. Спишут с убедительным диагнозом, отчетность будет в порядке, а в Мордовии прибавится еще одна безвестная могила под номером, и из серого неба засыплет ее серым снежком. А через пару лет загребут бульдозером, освобождая место для следующих.

Глава сорок шестая

На одиннадцатый день из моей камеры уходят мыши. Гуськом, по очереди, пролезают в щель под дверью — и вот уже последний серый хвост утянулся в коридор. Я наблюдаю это, лежа на полу, без особых эмоций. Рука, что у меня под головой, давно занемела, и я не чувствую ни корявых досок, ни сквозняка из окна. Нет у меня никаких долгов, все счета оплачены и закрыты. Странное тепло охватывает все, что осталось от тела, и качает, и убаюкивает.

Такую ласку дать могла бы

Мне только детства колыбель…

Где я слышала эту песенку? Ах, да, Татьяна Михайловна, ее рука у меня на голове… Игорь с измученными бессонницей глазами… Таня Осипова — с зэковским мешком и поднятым подбородком… Мама — как она на том свидании, первом и последнем, старалась не плакать. Тот таксист, которого я попросила: «Оторви хвост!» (за нами явно не случайно ехала машина), и он оторвал. Мальчишка-конвоир, украдкой берущий наспех заклеенный конверт. Незнакомый химик из Америки, по имени Дэвид, приславший Игорю письмо с приветом для меня.