Арвид задумался.
— Да, — потом сказал он. — Вы это верно подметили. Но, быть может, причиной тут его нежеланье работать? Быть может, когда его припечет необходимость сесть за письменный стол, он от одного этого все видит в черном свете. А уж освободясь от работы, написав нечто вполне мрачное и унылое, он тотчас веселеет и вновь радуется жизни!
— Неужто все поэты так устроены? — спросила фрекен Брем.
— Почем я знаю… Я же не поэт.
Дошли до рыбы. Подали foreller au gratin. Ее поглощали под аккомпанемент «Форели» Шуберта.
Слева от Арвида сидела очаровательная молоденькая баронесса Фройтигер. Фройтигер уже два года как был женат.
Арвид услышал, что Дагмар, сидевшая чуть наискось напротив, спросила у Фройтигера:
— А вы очень ревнивы, барон?
Вопрос был несколько нескромен, однако же Фройтигер, нимало не смутясь, чистосердечно ответил:
— Безумно! Однажды, тому уж много лет, я был помолвлен с одной девицей, которой, однако, не вполне доверял. Сначала это были всего лишь подозренья. Но в один прекрасный день, в апреле, я брел по Карлавеген. И вдруг я вижу, из-за угла в нескольких шагах впереди меня выходит моя невеста и, не приметив меня, идет по Карлавеген. Первая моя мысль, натурально, — нагнать ее; но тотчас же в голове мелькает: любопытно, куда это она направляется? И, представьте, она входит в дверь. О, думаю, к чему бы! В этом самом доме жил как раз один из тех, с кем я подозревал у нее шашни, — лейтенант и, впрочем, мой добрый приятель. Он жил по-холостяцки в двух комнатках в первом этаже, — оба окна глядели на улицу, — я бывал у него не однажды и помнил, как расставлены стулья и развешены картины. Я остолбенел и с минуту не знал, что предпринять. Пройти мимо окон? Но те увидят меня и будут потешаться над моей ревностью. А мне надо было удостовериться, спущены ли шторы. И тут меня осеняет. Мимо идет трамвай, я прыгаю в вагон и, проезжая, вижу, что шторы спущены, — в спальне! Теперь мне ясно, что делать дальше. Я выскакиваю из вагона. Гляжу на часы: прошло всего четыре минуты, как она туда вошла. Терпенье, — говорю я себе, — терпенье! Выждать еще две-три минуты! Тут как раз подвернулся один знакомый писака, о, пардон, журналист, и я ему говорю: будь моим свидетелем, а после настрочишь презабавную статейку для своей газеты. Не успевает он опомниться, я тащу его к окну, сдираю с себя шарф, обматываю руку и — бах! — вышибаю окно в спальной, а другой рукой тотчас поднимаю штору! Не буду пытаться передать словами зрелище, представшее и прочее… Затем толпа, полицейские, целая процессия к ближайшему полицейскому участку! Дело обошлось мне в сто пятьдесят крон штрафа. Зато мне все стало ясно, и я пригласил писаку — то бишь журналиста — и еще кое-кого из знакомых на обед, и как же мы славно тогда надрались!
На минуту дамы, сидевшие вблизи Фройтигера, благоговейно смолкли.
— Позволительно ли спросить, — Арвид склонился к своей соседке слева, — какую мораль, вы полагаете, баронесса, следует извлечь из этой истории?
Баронесса ответила, потупя взоры и тонко усмехнувшись:
— Мораль тут — сколь важна добродетель. Особенно в первом этаже…
Оркестр играл «Вальс сновидений» из «Сказок Гофмана».
— Скажите, господин Шернблум, — спросила фрекен Брем, — вы из принципа не носите обручального кольца?
— Нет, — ответил Арвид. — Я ничего не делаю «из принципа», и это мой принцип. А кольцо я просто позабыл.
— Забыть кольцо? Как можно?
— Забыть можно почти все, — ответил он.
И он украдкой принялся ее разглядывать. Теперь только он ее по-настоящему увидел. Тонкий профиль под темной шапкой волос. Опущенные веки. Красный рот, жадно сосущий спаржу. И восхитительные маленькие груди, поднимающиеся и опускающиеся в низком вырезе платья. Сколько ей может быть лет? Около тридцати. «Не мало, когда речь идет о «молодой девушке», — подумал он, — но, собственно, не так уж и много… Ведь скорее она молодая вдова или разведенка…» Вдруг ему вспомнилось, от кого он услыхал ее «историю» — от Дагмар. Хотя нет, сначала Фройтигер в кафе Рюдберга на площади Густава Адольфа бегло и кратко сообщил, что у нее от кого-то там ребенок. А уж подробнее все объяснила Дагмар. Она знала Мэрту Брем с детства.
— Твое здоровье, Арвид! — крикнул Фройтигер. — А ты зачем засунул обручальное кольцо в карман жилета?
Арвид вывернул оба жилетных кармана.
— Никуда я его не засунул, — сказал он. — Я его забыл, запропастилось куда-то…
— Да, — вступилась за мужа Дагмар, — сущая правда. Не из тех он мужчин, которые, когда им удобно, прячут обручальное кольцо в карман жилета. Твое здоровье, Арвид!
— Твое здоровье, Дагмар!
Их брак не омрачался взаимными подозрениями. Они не знали сцен ревности. Она ни на мгновенье не могла допустить в мыслях, что можно увлечься другою, имея женой ее, Дагмар. Он же — по несколько иным причинам, — никогда ее не ревновал.
— Я хочу вам исповедаться, господин Шернблум, — сказала фрекен Брем. — В ящике стола у меня лежит несколько рассказов. Не знаю, стоят ли они того, но мне бы так хотелось увидеть их в печати. Если послать их в «Национальбладет», кто должен судить о том, годны они для вашей газеты или нет?
— Торстен Хедман, — ответил Арвид. — Но он теперь в Греции. И когда вернется, неизвестно. А в его отсутствие задача разбираться в посылаемых к нам рукописях входит в многочисленные печали вашего покорного слуга.
— И вы не откажете мне в любезности беспристрастно взглянуть на мои скромные опыты?
— О, разумеется, фрекен Брем, — ответил он.
Он не мог бы сказать с уверенностью, не вообразилось ли ему, но его правой ноги словно бы легонько коснулась нежная женская ножка. Он постарался ответить на любезность сколь возможно деликатней, покуда оба глядели прямо перед собой задумчиво и потусторонне…
Подали дичь — бекасов. Исполнялся Шопенов «Траурный марш».
Все за столом странно притихли.
— Нашему другу Рубину иной раз приходят неожиданные мысли, — шепнул Фройтигер.
Слуга бесшумно скользил вдоль стола, разливая по бокалам старое французское вино.
— Я люблю «Траурный марш» Шопена, — сказала фрекен Брем.
— Да, — ответил Арвид, — но он писан для рояля, для рояля и рассчитаны все эффекты. И когда его исполняет струнный оркестр, многое теряется.
— Ах да, вы ведь музыкальный критик…
— Увы. И потому я вынужден в скором времени покинуть столь приятное общество. Фру Клархольм-Фибигер поет нынче Сенту в «Летучем голландце», это первая ее большая Вагнерова партия, и я обещался ей, что не оставлю такое событие без вниманья… Но я могу явиться в Оперу и к девяти, ко второму акту.
«Траурный марш» окончился, и вновь все заговорили наперебой. И Арвид Шернблум вновь почувствовал странные ощущения в правой ноге, ощущения, поднимавшиеся напрямик к центральной нервной системе… И он подумал: ну и дрянь же, верно, эти ее рассказики…
П.-А. Гуркблад коротко, с чуть старомодным сочным шведским выговором, от имени гостей поблагодарил хозяев дома. Все поднялись, иные не без труда, и каждый со своей дамой проследовали в большую гостиную…
Мужчины, словно подчиняясь силе естественного, природного закона, столпились возле сигарных ящиков генерал-консула: длинные, топкие «Мануэль Гарсиа», толстые и покороче «Упман» и небольшие, изящные «Генри Клей».
Для тех же из гостей, кто не любил или не переносил гаванских сигар, были припасены превосходные королевские сигары.
Арвид Шернблум взял «Мануэль Гарсиа». Он загадал, что выкурит треть до того, как надо будет уходить в Оперу. Неожиданно для себя он оказался зажатым в кольце гостей, вместе с фрекен Хей, Хенриком Рисслером, Маркелем, фрекен Брем и кое с кем еще. У Маркеля в зубах тоже был «Мануэль Гарсиа».
— Милая фрекен Хей, — слышал он голос Рисслера, — вы давеча спрашивали, отчего я в тысяча девятьсот пятом году не подписался под мирным воззванием мэра Хиндлагена, не так ли? И, верно, из-за шума за столом вы не расслышали моего ответа; да, да, я заметил, что вы не расслышали. Так вот. На то у меня было целых две причины. Я вовсе не из породы вояк и не жажду кровопролития, но, во-первых, я известный своей безнравственностью писатель, таково мое положение в свете, и вряд ли оно способно придать вес моим сужденьям в вопросах серьезных или, скажем, относительно серьезных. А во-вторых…
— Господь с вами! — Фрекен Хей просияла солнечной улыбкой. — «Безнравственный писатель»! Ну и что же из того? Неужто же нет таких случаев, когда все, решительно все должны быть заодно?
— А во-вторых, — продолжал свое Рисслер, — бывают случаи, когда надо предоставить неограниченную власть тем, кто облечен долгом руководства и ответственности. Так поступили в тысяча девятьсот пятом году норвежцы, и правильно сделали. Оттого-то я и не хотел способствовать тому, что с самого начала переговоров поставило бы наших государственных мужей в условия менее выгодные. Тогда, как и сейчас, я твердо считал, что война Швеции с Норвегией стала бы «началом конца» истории обеих стран или, по крайней мере, началом долгих неизбывных испытаний для обоих народов. Но мне казалось, что не мое это дело лезть к властям со своим мнением в делах столь самоочевидных. Я полагал более разумным надеяться, что они поймут все сами не хуже меня. И, согласитесь, я ведь не ошибся!
— А я и не знала, что вы так разбираетесь в политике, господин Рисслер! — заметила Мэрта Брем.
Рисслер не сразу нашелся, что ответить, и его опередил Маркель.
— Помилуйте, фрекен Брем! И вы не знали, что года два назад нашего Рисслера чуть не схватила полиция за подстрекательство к мятежу?
— Вечно ты преувеличишь, — проворчал Рисслер.
— Нет-нет, это сущая правда! Был вечер выборов, два года назад. Рисслер, я и еще кое-кто вышли эдак довольно поздно из кафе Рюдберга. Площадь Густава Адольфа запрудил народ, все кричали ура в честь прошедших выборов. И тут Рисслера вдруг осеняет, что ему надо возглавить толпу, идти к «Афтонпостен» и — хохотать! «Афтонпостен», как всегда, позволила себе небольшую вылазку и, разумеется, как всегда, провалилась. Ну ладно. Рисслер встает посреди площади Густава Адольфа и орет изо всех сил: «И-дем к «Афтон-постен» и бу-дем хо-хо-тать!» И что же вы думаете? За ним-