Серьёзная игра — страница 9 из 32

Вдруг ему на плечо опустилась тяжелая рука,

— Добрый день, дружище!

Барон Фройтигер!

— Добрый день… Какими судьбами? Так ты в городе?

— Как видишь. Не хочешь ли составить мне компанию? Выпили бы по стаканчику вина, или абсента, или чего пожелаешь. Обедать еще рано… Пойдем к Рюдбергу.

Они поместились на диванчике «У Рюдберга» на площади Густава Адольфа и принялись разглядывать прохожих. На этом самом диванчике Арвид не раз сиживал минувшей зимой за стаканчиком портвейна и вглядывался в мельканье незнакомых, а иногда вдруг знакомых лиц за завесой снега или дождя. Впервые сидел он тут в яркий и погожий апрельский день.

— Абсенту? — спросил Фройтигер.

— Пожалуй.

На столе явился абсент.

Фройтигер в окно рассматривал площадь.

— Дагмар Рандель прошла, — пояснял он. — Прелестная девица, но не в меру кокетлива, пора замуж. Сейчас у нее флирт с лейтенантом Варбергом. О, а вон и Мэрта Брем. До чего мила! Но прижила ребенка от одного медика: некий Томас Вебер — ужасный, впрочем, болван.

Арвид слушал рассеянно. Что ему до этих имен, которые он слышит впервые! Иное дело в Карлстаде, там он знал наружность и репутацию всех лучших девушек на перечет — а здесь-то он ни с одной не знаком!

— Ты, верно, забыл, что я сельский житель?

— Полно! Скоро заделаешься столичной штучкой, — отвечал на это Фройтигер.

— Кто это там? Не Снойльский? — спросил Шернблум.

Он узнал скальда по портретам.

— Он, кто же еще… О, сейчас ты услышишь дивную историю. Тебе не рассказывали? Ибсену несколько недель назад сколько-то там стукнуло — семьдесят, не то восемьдесят, — словом, не знаю. И он совершил так сказать «крестный путь» по братским странам: сперва в Копенгаген, где ему пожаловали крест Даннеброга, встретили факельным шествием, речами и пирами и напоили допьяна, а потом в Стокгольм, где ему тоже пожаловали крест — на сей раз орден «Полярной звезды», встретили пышным театральным действом, речами и пирами и напоили допьяна. И вот как-то утром приходит к нему в Гранд-отель Снойльский. Тот сидит у стола, а на столе разложены ордена со всеми причиндалами. И вот сидит он и смотрит на ордена своим суровым, мрачным взором.

«Милый Генрик Ибсен, — говорит Снойльский, — из поэтов Севера тебе больше всех досталось чести». — «Полагаю, что так», — отвечает Ибсен. «Кроме разве Эленшлегера», — добавляет тут Снойльский.

Ибсен супит брови. Тут Снойльский видит среди прочих крест Святого Улафа.

«О, — замечает Снойльский. — Святого-то Улафа у Эленшлегера наверняка не было». — «Полагаю, что так».

— История прелестная, — отозвался Шернблум. — Но, видно, прошла не одного передатчика, прежде чем дойти до тебя. Ну и ты передатчик не из самых худших. Твое здоровье!

— Так, по-твоему, я лгу?

— Разумеется, нет. Ты никогда не лжешь; я знаю. Но не позволишь ли мне попытаться восстановить эпизод, как он, по всем вероятиям, происходил?

— Сделай одолжение!

Подошел мальчик-газетчик, и Фройтигер купил у него «Афтонпостен».

— Так слушай же. Снойльский входит. Согласно твоей версии, Ибсен остается за столом и разглядывает ордена. Но это попросту ненатурально: все в один голос твердят об изысканной вежливости и церемонности старика, даже когда он пьян — а тут он не мог быть особенно пьян. Так нелюбезно обойтись со Снойльским, которого он знает с незапамятных времен, еще по Риму? Невероятно. Конечно же, он встал, пошел ему навстречу и сказал «добрый день» или еще что-нибудь такое. Ордена лежат на столе, возможно, случайно, возможно, их собрались складывать в саквояж. Снойльский хватается за них, просто чтоб приступить к беседе, говорит легко, полушутя, Ибсен отвечает свое «полагаю, что так», очень возможно, тоже легко, полушутя, но тяжеловесность натуры производит тяжеловесность остроты…

— О, черт! — воскликнул Фройтигер, проглядывавший тем временем «Афтонпостен».

— Что такое? — спросил Шернблум.

— Гляди!

И он протянул ему газету и ткнул пальцем в объявление о помолвке.

И Арвид прочел:

«МАРКУС РОСЛИН И ЛИДИЯ СТИЛЛЕ».

— Ну, что скажешь? — крикнул Фройтигер. — Девчонка знает, что делает, Маркус Рослин — это по меньшей мере шестьсот тысяч…

Арвид молчал. Он благодарен был Фройтигеру за его болтливость. Она давала ему возможность не отвечать. Он боялся, что голос выдаст его.

— Ты только подумай, Арвид! Она единственная девушка на свете, которую я любил, — любил всем сердцем, можешь ты это понять, Арвид! Через две недели, после того как умер старик Стилле, я написал ей. Я к ней посватался. По всем правилам. И назвал ей в письме точную сумму своего состояния: чуть поболее двухсот тысяч. Ответ не заставил себя ждать, он кончался словами «глубоко почитающая вас…» О прочем ты легко можешь догадаться. Ну, я, разумеется, решил, что чересчур стар для нее, — мне как-никак сорок шесть, ей девятнадцать, — и мог только восхищаться стойкостью, с какой она отклонила возможность безбедного будущего. Но Рослину-то за пятьдесят. Значит, не в возрасте тут дело. Не в возрасте!

— Милый Фройтигер, — сказал Арвид, и будто издали услышал собственный голос, — неужто ты всерьез полагаешь, что все решила разница в состоянии. Конечно, без денег не проживешь. Но немногим больше, немногим меньше — неужто она так расчетлива…

Фройтигер провел ладонью по глазам.

— Нет. Конечно, она не так расчетлива. Просто Рослин показался ей сноснее меня… И к тому же она, очень возможно, немного раньше окажется вдовой, — будем надеяться, она быстро с ним разделается, он на ладан дышит, бедняга… О браке по любви с ее стороны тут речи быть не может… Пообедаем вместе? Наедимся и упьемся до полусмерти!

— Благодарю, но я не смогу. Мне к пяти надо быть в газете, — ответил Арвид.

Ему хотелось побыть одному.


В это время в редакции ему делать было нечего. Но он все же туда отправился.

Прошел одну комнату, другую. Везде было пусто.

Он постоял у окна в кабинете Торстена Хедмана. Было душно. Он распахнул окно.

Где-то на ближнем дворе ныла шарманка. Он вслушался: модная песенка.

И она — его любимая, она — та, что целовала его в сиреневой беседке, она — она…

«Прочь сердце рвется, в даль, даль, даль…»

Так вот что это значило: свадебное путешествие на Ривьеру, в Италию, а то в Египет… Слова звенели в ушах, мучили:

«Прочь сердце рвется, в даль, даль, даль…»

Взгляд его упал на диван. Там они сидели — в тот самый последний раз. А в дверях, уже уходя, она вдруг сказала: «Я бы хотела! Но я боюсь!»

Потом он вспомнил, что ему думалось тогда, когда она сказала ему: «Я буду ждать». Ему неприятно было, что она так сказала!

Вот ты и получил, чего добивался. Никто тебя не ждет. Никто!

Он вскрикнул, как от резкой боли, и плашмя бросился на диван.

IIСудьбу не выбирают. Равно как не выбирают жену, или любовницу, или детей. Они даются человеку, они у него есть, и, случается, он теряет их. Но их не выбирают!

Шли годы.

Арвид Шернблум работал в газете. Года два спустя его сделали постоянным музыкальным рецензентом. После того вечера, когда благодаря случаю ему довелось оценить дебют фрекен Клархольм в «Фаусте», он в свободные часы перечитал почти все, что было в Королевской библиотеке о музыке. А коль скоро он от природы не лишен был некоторой музыкальности, он при первой же возможности заступил место прежнего рецензента, слишком уж часто хворавшего. И через два-три года жалованье ему повысили до двух тысяч четырехсот крон в год, разумеется, на том условии, что он будет делать всякого рода работу, — и даже более того. Газета не достигла пока того процветания, когда можно швырять такие деньги исключительно на музыку. Но дела шли неплохо, это видно было всякому. Число подписчиков росло, росло число объявлений, и к тому же газета распухала в объеме, словно благословенная плодом женщина. К несчастью, росли и траты, — да еще как! — все это объяснил Арвиду Маркель. Кто платил — разобраться никто не мог. Генри Стил давно отступился от «Национальбладет». Потом пришел кто-то другой, потом третий, и теперь уже неведомо кто держал в портфеле львиную долю подпрыгнувших в цене акций… А доктор Донкер разъезжал то на дрожках, то в автомобиле, — писать теперь ему и вовсе стало некогда, — и в выплатные дни в кассе всегда звенели деньги.

— Ты помнишь, — как-то раз спросил Арвид у Маркеля, — ты помнишь, как назвал газеты Бальзак? «Ces lupanars de lа pensée». Бордели мысли.

— Гм, — отозвался Маркель. — Так и сказал, подлец?

— Да, так и сказал.

— Постой, он так и сказал — «мысли»? Неисправимый, однако, романтик.

Но Маркеля уже понесло:

— Милый Арвид, ты пишешь о музыке и о разном прочем. Что же тебе тужить? Я ближе сталкиваюсь с грязью и негодяйством и то не тужу! Я делаю, что могу, чтоб, сколько возможно, препятствовать надувательству, вздору и глупости, но когда вижу, что бессилен, я умываю руки… Тебе никогда не приводилось писать против собственного убежденья. Этого я тоже не делаю. Но, будучи помощником патрона, я вынужден бывал нередко пропускать «ложные утверждения, вводящие в заблуждение публику». Ты от этого избавлен. Ты пишешь себе о музыке и прочем, а жалованье твое растет. Что ж тебе тужить?

— А я и не тужу, — отвечал Арвид Шернблум. — Просто всякий раз, как мне повышают жалованье, я не могу удержаться от выкладок такого рода: ведь без этих «ложных утверждений, вводящих в заблуждение публику» у газеты недостало бы средств выплачивать мне жалованье.

— Ах, ну и прост же ты, мой милый, — возразил Маркель. — Это уж не нравственность, это сверхнравственность какая-то. «Ложные утверждения». Господи ты Боже мой, да куда от них деться? И ведь снова и снова встаешь перед вопросом Пилата: что же, черт побери, есть истина?

* * *

— А бабу-то арестовали наконец в Мадриде! — кинул Маркель, проходя по коридору мимо двери Ш