Выступая последним, начальник всегда ставил в пример лейтенанта Гусеницина: у него больше всех задержанных, во время дежурства Гусеницина всегда порядок, книжка штрафных квитанций тает всех быстрее у Гусеницина.
За последний год стычки между Захаровым и Гусенициным участились. Полковник Колунов это видел и, добродушно хихикая, отчего его толстые розовые щеки тряслись, приговаривал:
— Вот петухи! Ну и петухи, один — службист, другой — гуманист. Хоть бы ты их помирил, Иван Никанорович, — обращался он к Григорьеву, — ведь ребята-то оба хорошие, черт подери, а вот не поладят.
Григорьев кивал и отвечал, что примирить их нельзя, да и вряд ли это нужно.
После стычек на собраниях полковник по очереди вызывал к себе Гусеницина и Захарова. Лейтенанту он добрых полчаса читал мораль о том, что к людям нужно относиться чутко, внимательно, что прежде, чем человека задержать или оштрафовать, следует хорошенько разобраться. Вытянувшись, Гусеницин отвечал неизменно: «Есть», «Учту у дальнейшем», «Больше не повторится»... Свою беседу, однако, Колунов всегда кончал строгим напутствием о том, что высшим и единственным критерием правопорядка являются советские законы, постановления и инструкции. «Наша первейшая обязанность — не допускать нарушений этих постановлений и инструкций, регламентирующих поведение граждан в общественных местах» — была его излюбленная фраза.
Полковник любил говорить сам и не любил слушать других. Увлекаясь, он порой забывал о цели приема сотрудника и превращал деловой разговор в лекцию, где подчиненный был покорной и безропотной аудиторией.
Разговаривая с Захаровым, Колунов очень хвалил сержанта за то, что тот внимателен и чуток к людям, но здесь же упрекал за мягкотелость. «Жалости в нашем деле не должно быть, мы обязаны воспитывать, а не жалеть. А если нужно — жестоко наказывать! Карательная политика нашего государства по отношению к правонарушителям имеет и другую сторону — воспитательную. Воспитание через наказание!..»
С тоской и молча выслушивал сержант эти правильные заученные слова.
Остроносый и узкоплечий, лейтенант Гусеницин принадлежал к типу людей, которых называют въедливыми. Старушки цветочницы боялись его как огня. Он умел подойти к бабке неожиданно, врасплох, когда та получала деньги за только что проданный в неположенном месте букет. Штрафуя, лейтенант гнал старую от вокзала и предупреждал, чтоб больше и ноги ее здесь не было. Одна старушка из Клязьмы, которая еще не выхлопотала пенсию по старости и жила главным образом на то, что выручала за цветы из собственного сада, прозвала его «супостатом».
— Вот он, супостат, идет! — крестилась бабка, завидев издали лейтенанта, и прятала цветы в корзину.
Старушек, которые отказывались платить штраф на месте, Гусеницин приводил в дежурную комнату милиции и мариновал до тех пор, пока наконец они, выплакав все слезы, не раскошеливались и не откупались потертыми рублями, которые, как правило, они завертывают в белые тряпицы или носовые платки, спрятанные за пазуху.
Все это Захаров видел и глубоко возмущался. Однако изменить что-либо, повлиять на начальника отдела он не мог.
Был случай, когда сержант подал на Гусеницина рапорт, но кончилось все тем, что полковник вызвал к себе обоих и, прочистив с песочком, по-отцовски, поочередно похлопав каждого по плечу, наказал «не грызться».
Когда же Гусеницина в порядке повышения в должности перевели оперативным уполномоченным, полковник Колунов успокоился: теперь антагонистам схватываться не из-за чего.
Первые месяцы Гусеницин с головой ушел в свою новую работу и уже стал забывать о тех неладах, которые случались между ним, когда он был командиром взвода службы, и Захаровым. Но это затишье, однако, продолжалось недолго. Оно нарушилось, когда было заведено дело по ограблению Северцева.
Сложных и запутанных дел Гусеницин сторонился. Случалось как-то так, что обычно ему попадали или спекулянты, которых поймали с поличным, и потому расследование шло как по маслу, или карманные воришки, или перекупщики билетов, или нарушители общественного порядка, в отношении которых вопрос решался административно.
Дело по ограблению Северцева лейтенант принял неохотно, хотя внешне этого не показал — майора Григорьева он побаивался.
Первый допрос Северцева не дал ничего.
Часа три после этого Гусеницин ездил с Северцевым на трамваях. У скверов они сходили, лейтенант спрашивал, не узнает ли он место, но Северцев только пожимал плечами и тихо отвечал:
— Кто его знает, может быть, и здесь. Не помню.
Втайне Гусеницин был даже рад, что все так быстро идет к концу. «Искать наобум место преступления в многомиллионном городе, а найдя, встать перед еще большими трудностями: кто совершил? — значит взвалить на свои плечи чертову ношу», — про себя рассуждал лейтенант и уже обдумывал мотивы для прекращения дела.
При вторичном допросе Северцева присутствовал Захаров. Самодовольно улыбаясь, Гусеницин ликовал: Захаров пришел к нему учиться.
— Что ж, давай подучись. Правда, университетов мы не кончали, но кое-как справляемся...
Захаров промолчал и сел за соседний свободный столик. Вопросы лейтенанта и ответы Северцева он записывал дословно.
Сержанту бросилось в глаза, что в протоколе лейтенант записывал одни отрицательные ответы: «Не знаю», «Не помню», «Не видел»...
Вопросов задано было много. Малейшие детали, которые могли бы пролить хоть слабый свет на раскрытие преступления, и те не упустил из виду Гусеницин.
Расспрашивал Гусеницин об одежде грабителей, об их особых приметах, о ресторане, об официантах, о номере такси, на котором они ехали с вокзала, о номере трамвая, на котором Северцев возвращался после ограбления.
Странным Захарову показалось только одно — почему лейтенант прошел мимо кондукторши трамвая, которая фигурировала в показаниях Северцева? Ему хотелось подсказать это, но, зная, что церемониал допроса исключает постороннее вмешательство, он промолчал.
Зато после допроса, когда Северцев отправился обедать в столовую, где его кормили по бесплатным талонам, сержант подошел к Гусеницину и осторожно напомнил ему про кондукторшу.
— Не суйте нос не в свое дело, — грубо оборвал лейтенант.
А через час, когда Северцев вернулся из столовой, Гусеницина вызвал к себе майор Григорьев.
Мужчина уже в годах и с седыми висками, Григорьев грузно сидел в жестком кресле и разговаривал с кем-то по телефону.
Вышел майор из колонистов двадцатых годов, учился наспех где-то на курсах. До всего в основном доходил на практике, но хватка, с которой он принимался за любое сложное и запутанное уголовное дело, и природная смекалка в известной мере восполняли недостаток юридического образования.
О себе майор говорить не любил. Однажды к нему пришли два корреспондента милицейской многотиражки и просили рассказать, за что он награжден шестью правительственными наградами. От этого вопроса майор почувствовал себя неловко. Ему казалось, что никаких подвигов, о которых хотели услышать корреспонденты, он не совершал. Пожал плечами и отделался шуткой.
Когда же корреспонденты спросили, какой день он считает самым памятным в своей жизни, и приготовились записывать рассказ о какой-нибудь сногсшибательной операции по борьбе с бандитизмом, то на это майор ответил не сразу. После некоторого раздумья он сказал, что таким в его жизни был день, когда он стоял в почетном карауле у гроба Феликса Дзержинского.
На этом короткое интервью оборвалось: майор торопился на партийное собрание.
Корреспонденты хотели услышать от него многое: о том, как он провел одну опасную операцию в Ташкенте, о которой писали в свое время газеты, о работе в Ашхабаде... Двадцать пять лет в органах милиции и столько наград — это что-то значило.
Положив телефонную трубку, майор спросил Гусеницина:
— Что нового?
— Ничего, товарищ майор. Рано или поздно, но дело Северцева придется прекращать.
— Не поторопились?
— За полдня объездил все парки и скверы, и все бесполезно. Твердит везде одно и то же: «Кто его знает, может быть, и здесь. Не помню».
Была у Гусеницина одна странность: он не мог смотреть в глаза тому, с кем разговаривал. Эту особенность лейтенанта Григорьев заметил давно, но сейчас она показалась ему признаком не совсем чистой совести. С минуту майор внимательно изучал Гусеницина, который стоял с озабоченным и нахмуренным лицом и, скользя маленькими, глубоко посаженными глазами по окнам кабинета, шмыгал носом, будто он только что затянулся крепкой понюшкой табаку.
Первый раз прочитал Григорьев на этом худощавом и до синевы выбритом лице что-то новое, чему еще не нашел определенного названия, но походило это новое на что-то злое и себялюбивое.
Пуговицы на белом кителе лейтенанта блестели. Форма на нем сидела безукоризненно. Видно было, что лейтенант следил за внешним видом.
— А как же быть с парнем? Ведь он за тысячи километров приехал! Вы об этом подумали?
Такого вопроса лейтенант ожидал заранее и поэтому уже приготовил ответ, избавлявший его от упрека в бездушии по отношению к попавшему в беду Северцеву.
— Звонил в университет, ответили, что без подлинника аттестата разговора о приеме быть не может.
Вспомнив слова полковника Колунова, сказанные месяц назад, почти в подобном случае, когда майор настаивал помочь потерпевшему устроиться на работу, Гусеницин с нажимом добавил:
— И потом, товарищ, майор, я думаю, что вопросы трудоустройства и устройства на учебу не входят в наши хвункции.
— Да, вы правы, не входят, — ответил майор, барабаня пальцами по столу. Прищурившись, он рассеянно смотрел куда-то вдаль, через стены. Ему вспомнился случай из гражданской войны. Тогда он был еще мальчишкой и прислуживал при полевом госпитале — на побегушках. С тех пор прошло более тридцати лет, но случай этот память хранила вплоть до мелочей.
Начальник госпиталя не принял раненого красноармейца, который почти приполз с передовой. Не принял только потому, что он из другого полка. Выхоленный и румяный, начальник протер стекла золотого пенсне и сочувственно сказал, что в его функции не входит обслуживание раненых из других подразделений. Значения слова «функция» Григорьев тогда не понимал, но запомнил его. А через десять минут после того, как начальник отказался принять раненого красноармейца, эта весть обошла весь полевой госпиталь, который размещался в трех комнатах бежавшего от войны аптекаря. За начальником госпиталя раненые послали его, Григорьева. Не успел начальник сделать и двух шагов от дверей, как с угловой койки в него полетел костыль. Его пустил безногий пулеметчик. За костылем полетела грубая солдатская ругань. Как ошпаренный выскочил начальник из палаты и кинулся в приемный покой, где, уткнувшись носом в колени, в углу на грязном полу сидел раненый. Под ним натекла лужа крови. Начальник был готов изменить свое решение, но оказалось уже поздно: боец умер.