Заиндевелые, холодные атланты с мощными геркулесовскими плечами застыли в вечно напряженной позе. Глядя на них, Николай в какую-то минуту ощутил на своих плечах тяжесть, которую держали на себе каменные молчаливые гиганты.
«А что, если узнать фамилию? Чтобы хоть оставить записку, поздравить с Новым годом, пожелать здоровья. Завтра ей будет приятно это получить...»
Некоторое время он колебался, стоял на холодных каменных ступенях у парадной двери, потом решительно постучал. Открыли не сразу. Пришлось барабанить каблуками ботинок. Голос у пожилой няни был хрипловатый, сонный.
— Кто там?
— Откройте, няня, мне необходима одна справка.
— Какая тебе справка? Здесь не выдают никаких справок, здесь больница, а не домоуправление...
— Мне нужно узнать фамилию девушки, которую час назад положили с обмороженными ногами.
Спросонья няня не могла понять, что от нее хотят, и открыла дверь, но когда цель посещения мужчины, от которого пахло водкой, стала ясна, она замахала руками:
— Ишь чего надумал!.. Нализался как сапожник и припер середь ночи узнавать фамилию! — Не давая Николаю раскрыть рта, няня причитала: — Ты мне не тумань голову, я вижу, кто ты есть. Вот позвоню в милицию. Ишь какой! Налижется винища и ломится куда ни попало. — И захлопнула перед носом дверь.
Николай почувствовал всю нелепость своего положения: его приняли за пьяницу.
В казарму Николай не вернулся до тех пор, пока из дежурной комнаты соседнего отделения милиции, где ему пришлось предъявить удостоверение курсанта, не узнал у дежурной сестры больницы интересовавшую его фамилию. Наталья Петренко. Она была студенткой второго курса медицинского института и проживала по улице Соболевского в семнадцатом доме.
...Заснул Николай уже утром. Перед глазами чередой, одна за другой, проплывали картины: веселая свадьба Наташи, седобородый швейцар ресторана, могучие атланты, фигурка одинокой девушки на скамейке... Тоскливые глаза ее смотрели на него в упор и спрашивали: «Зачем вы это сделали?! Лучше б мне умереть...» Потом и эти глаза заволокло белесым туманом. Но туман рассеялся, и перед ним предстала могучая картина темного ночного неба, проткнутого пиками прожекторов. К броневику со стороны вокзала кадровые питерские рабочие в фуражках и промасленных блузах на руках несут Ленина... В этом живом, мускулистом потоке Николай отыскал Фрола Игнашкина. Он тоже тянет к вождю свою в шрамах и ссадинах руку. Даже непрошеную слезу, которую Игнашкин стер со щеки шершавой ладонью, и ту отчетливо заметил Николай.
3
Всю ночь Наталку мучил жар. Отошедшие в тепле ноги горели, пальцы ломило, и в такт каждому удару сердца в них пульсировала острая игольчатая боль. А когда под утро наступили минуты полусонного оцепенения и из сознания куда-то, словно в бездну, провалилась картина похорон матери, перед глазами встали дорогие сердцу дни детства. Особенно неотступно всплывал в памяти весь заросший лопухами, ежевикой и красноталом берег речушки Пескаревки. Вот она, пробираясь сквозь спутанные кусты ежевики, отчетливо слышит зычные, утробные удары валька. Раскатисто и гулко несутся эти удары над водой и, взрыднув где-то вдали, умирают. Наталка знала, что это ее мать полощет белье.
Наталка раздвигает густые кусты краснотала и видит, как в сильных загорелых руках матери легко взлетает деревянный валек, с которого радужным веером срываются крупные чистые капли воды. Мать кладет только что прополосканную в воде отцову парусиновую куртку на гладкий серый камень и со всего размаху бьет по ней вальком. И снова над речкой зычными выстрелами раздаются раскатистые звуки.
— Мама, смотри, какую я стрекозу поймала! — восторженно визжит Наталка, подбегая к матери.
Та поднимает свою красивую, гладко причесанную на пробор голову и смотрит на дочь карими лучистыми глазами, над которыми взметнулись черные брови. Мать улыбается. Ее ровные зубы слились в сплошной бело-кипенной ленте, которая под вишневыми полосками влажных губ резко бросается в глаза.
— Доченька, отпусти, пусть летит, она тоже хочет жить.
Наталка отпускает стрекозу. Та, словно не веря, что ее освободили, трепещет крылышками, не двигаясь с места, потом неровными толчками слетает с маленькой ладошки Наталки. Описав в воздухе кривую, стрекоза садится на куст ежевики.
А потом они с матерью узенькой стежкой через огород возвращаются домой. Мать развешивает на веревках белье. Наталка забирается на самую высокую раскидистую вишню и смотрит из-под ладони на проселочную дорогу. Скоро с поля должен на обед приехать отец. Уже третий год он назначается бригадиром полеводческой бригады. Наталка гордится тем, что отец ездит на красивом рысаке в серых яблоках. Еще издали завидев беговые дрожки, она стремглав несется по пыльной дороге, чувствуя, как трепыхаются на голове ее светлые, с ржаным, золотистым отливом, косички. Отец подвозит ее до дому, потом поднимает высоко на руки. «Видишь, — кричит он, — Москву?» Как ни старается Наталка таращить глазенки, никакой Москвы ей разглядеть не удается.
Отец был высокий, с покатыми тугими плечами.
Освободив лошади чересседельник и подпруги, он разнуздывает ее и ставит под навес. Наталка любила смотреть, как Орлик — так звали лошадь — смачно и вкусно жевал овес, как, всхрапывая, фыркал он своими нежными ноздрями и как дрожали при этом его бархатистые губы. А когда у Орлика кончался корм, Наталка украдкой пробиралась в сенцы, нагребала из мешка целый подол овса и, незаметно прошмыгнув мимо дверей, высыпала корм в деревянное корыто перед Орликом. В знак благодарности рысак как бы делал немой поклон, трогая нежными губами загорелое худенькое плечико девочки.
Но недолго пришлось Наталке быть балованной и любимой. Грянула война. В первые же дни отца вызвали в военкомат и отправили в Полтаву. Словно вещун чуяло сердце матери, когда она, плача в голос, собирала отца в дорогу. Припав к нему на грудь, она с трудом выговаривала горькие прощальные слова. Как-то сразу осунувшийся и посеревший в лице, отец сжимал ее плечи в сильных руках и принимался успокаивать:
— Да что с тобой, Ирина?! Ведь не хоронишь же ты меня. На финскую уходил — слезинки не проронила. А тут... Ну, успокойся, слышишь...
Глядя на слезы матери, плакала и Наталка.
А вечером три пароконные брички с мобилизованными скрылись в клубах горячей, удушливой пыли, повисшей над проселочной дорогой. Мать вместе с другими солдатками долго-долго смотрела из-под ладони туда, где, как живое, катилось над раскаленным шляхом серое облачко. Когда же дымчатый клубок растаял совсем, она вернулась домой, упала на широкую лавку и горько, безутешно плакала.
А потом... Потом наступило страшное. В деревню, стоявшую на старом гетманском шляху, вошли немцы. Они ворвались на своих танках и бронетранспортерах, запрудили улочки и переулки машинами, пушками, минометами, тракторами-тягачами... За какой-то час в колодцах была вычерпана вся вода. Хорошо, что за огородами протекала речка.
Деревня поникла, поблекла. Трава и деревья покрылись толстым слоем пыли. В воздухе пахло бензином, горелым порохом. В первый же день сгорели лучшие дома: школа, больница, клуб. От правления колхоза, в которое при обстреле угодил большой снаряд, остались одни развороченные бревна.
К вечеру немцы ушли, оставив в деревне комендантскую службу и регулировщиков.
Но беда только дала о себе знать. Она пришла несколькими днями позже, когда в знойный полдень часовой у комендатуры принялся осатанело бить в рельс, висевший на дереве. Отряд эсэсовцев тем временем выгонял из домов всех, кто мог ходить. Через полчаса площадь перед сельсоветом, в котором разместилась немецкая комендатура, гудела мерным, приглушенным рокотом. Собрались все: молодые и старые, женщины и мужчины, матери принесли с собой грудных детей.
Как сейчас, Наталка видит себя совсем еще девочкой, у которой от волнения и страха пересохло во рту. Никогда не забудет она выражения глаз матери, в которых сверкали искры затаенной злобы.
Немецкий майор, высокий и сутуловатый, медленно сошел по скрипучим ступеням с крыльца комендатуры на площадь, не спеша натянул красивые белые перчатки и, картинно играя плеткой, направился к притихшему сходу. Он сказал что-то по-немецки и оглядел толпу. Слова коменданта переводчик повторил по-русски. Было приказано: тем, на кого покажет комендант, отойти к крытым пустым машинам, которые стояли у сельсовета. Машин было четыре.
Чтобы народ не разбегался, сзади по знаку коменданта (в это время майор поднял рукоятку плети) пулеметчики дали поверх толпы несколько очередей.
— Тот, кто вздумает ослушаться приказа, будет расстрелян на месте! — отчетливо, на чистом русском языке повторил переводчик слова коменданта и тупо посмотрел на губы поджарого сутуловатого майора.
Немец, постукивая рукояткой плети по голенищу, прохаживался по площади.
Наталка все еще не понимала, зачем здесь так много народу. Происходящее она поняла лишь тогда, когда майор приблизился к ее матери и неожиданно круто остановился. Прищурив один глаз, он оглядел ее с ног до головы, потом уперся рукояткой плети в грудь и криво ухмыльнулся.
— Зер гут фрау, — произнес он все с той же ухмылкой и хотел было коснуться ее груди, но случилось то, чего никто не ожидал. Резким и сильным движением мать выхватила из рук фашиста плеть и швырнула ее в сторону.
— Собака!.. — злобно проговорила она и закусила нижнюю губу.
Офицер достал пистолет, неторопливо взвел курок, медленно, как в учебном тире, поднял руку. По толпе пронесся сдавленный вздох — так ухает в глубоком колодце сорвавшееся с веревки ведро с водой.
Все ждали выстрела. Майор долго целился в лицо матери, а она, гордо подняв голову, ждала своей последней минуты.
Офицер, видя, что женщина даже не дрогнула, опустил руку и повернулся к переводчику. Он велел спросить у обреченной, что она хочет сказать перед смертью. Переводчик повторил вопрос по-русски. Мать разомкнула пересохшие губы и со стоном проговорила: