Он помешивал лекарство бережным ленивым движением.
— Что это?
— Не шевелись. Сейчас приложу тебе ко лбу примочку, только береги глаза, и чтобы сюда тоже не попадало. — Он легко коснулся открытой ранки, похожей на звезду или кровавого паучка.
— Щипать будет? — забеспокоилась я.
— Глаза бы щипало, ранку тоже. А кожу и согревает, и холодит.
Он положил мне на лоб — от волос до бровей — душистую массу, осторожно, не нажимая. Она оказалась зернистой, будто желток, растертый с сахаром, черной, и сразу утишила боль. Согрела и овеяла прохладой.
Али наклонился и пристально посмотрел мне в глаза.
— Сколько тебе лет? — спросил он.
— Почему вы спрашиваете?
Он засмеялся. Сказал, что шишки на лбу набивают только малые дети. Что впервые так лечит взрослого человека.
— Мне сорок три, — призналась я.
— Вот и хорошо. Хорошо, — одобрил он. — А с рестораном как идут дела?
— Не знаю. Вроде неплохо. У меня с цифрами проблемы. Счетами занимается Бен. Он говорит, что нам нужно расширяться.
— Бен говорит, что нужно еще вложиться, — поправил он меня.
Я не видела разницы.
— И он прав, — заключил месье Шлиман.
Пока он очищал мой лоб от застывшей пасты, я его потихоньку рассматривала. Широкие, чуть-чуть вывороченные губы. Кривоватые зубы налезают друг на дружку — они были видны, когда Али усмехался, — а усмехался он всякий раз, как паста не поддавалась. Как ни странно, эта их кривизна меня растрогала, словно непривычное украшение на фасаде строгого здания. Снимая кусочки пасты, он бросал их обратно в кастрюльку. Снова осмотрел мою шишку и улыбнулся, довольный результатом.
— Вот теперь гораздо лучше.
Я осторожно потрогала ее кончиками пальцев. Она ощутимо уменьшилась. Али тщательно протер карманное зеркальце и протянул его мне. Чудо из чудес: разноцветный синяк поблек, опухоль спала, вот только кроваво-красный паучок по-прежнему сидел на правой стороне лба.
— Мне дала этот рецепт соседка, — объяснил Али. — Когда дети были маленькими, мы только и делали, что бегали по врачам. Мама у них была очень беспокойная. И вот однажды мадам Дюбрем, что жила напротив, позвала меня в гости. И научила готовить разные снадобья.
Она не хотела, чтобы я рассказывал жене, говорила: «Горожане ничего не смыслят в знахарстве». Жена у меня была из города. «Но вы-то ведь араб, вас знахарство не напугает, так ведь?» Мадам Дюбрем не ошиблась, вот только по какой причине мне понравились ее мази, не знаю, то ли потому что я араб, то ли потому что жаль было бешеных денег, что мы тратили на врачей.
— А чему еще вас научила знахарка?
— Делать пластыри из горчицы и крапивы, лечить вывихи медом и тимьяном, рассказала про сорок три целебных свойства ревеня. И любовным приворотам тоже научила.
— Неужели и правда существуют привороты?!
— Нет, конечно, я пошутил. Будь на свете привороты, моя жена не ушла бы к мэру соседнего городка.
Значит, жена от него ушла? Как хорошо она сделала! Как я счастлива, что она полюбила деревенского политикана и ей с ним хорошо. Несказанная радость затрепетала во мне.
— И давно?
— Что давно?
— Ваша жена?
— Четыре года назад.
— Я помню, какой вы были печальный, — сказала я Али. — Столько грусти было в глазах.
— Я ее любил.
— И по-прежнему любите?
— И она меня любит по-прежнему.
Мне показалось, что мы достаточно поговорили об этой женщине. Она меня больше не интересовала.
— Любовь, — продолжал Али, — никогда не иссякает. Она видоизменяется, но живет по-прежнему.
— И как же она видоизменяется?
— Как угодно. Чаще всего становится ненавистью. Иногда отчуждением. Иногда дружбой.
— Я не совсем понимаю, что вы хотите сказать. Вернее, совсем не понимаю.
Я поднялась с диванчика. Лоб больше не болел. Сейчас быстренько разрешу проблему любви и продолжу труды на кухне с того самого момента, на котором прервалась.
— Считать, что любовь видоизменяется, было бы слишком просто, — внушала я Али, пока он отмывал кастрюльку. — Если мы признаем, что любовь превратилась в ненависть, значит, любви уже нет. Ее вытеснила ненависть. От любви ничего не осталось.
— И в ночи есть свет, — возразил Али.
— Ваша соседка была права, вы, черт побери, настоящий араб!
Али рассмеялся.
— Вовсе не араб сказал о свете в ночи, — сообщил он мне, — о свете сказал великий французский поэт, я учил его стихи в школе.
— А что вы, собственно, хотите этим сказать?
— Хочу сказать, что отношения мужчины и женщины похожи на небеса. Небеса могут быть голубыми и черными, иногда они покрыты тучами, иногда завешены облаками, но это не важно, они все равно небеса. Ненависть к человеку, которого ты любил, не похожа на другие ненависти, она питается прошлой любовью.
— Предположим, что так. Но что это меняет?
— Ты очень любишь спорить, — улыбнулся Али.
Я опустила голову, потупилась, почувствовала себя виноватой. Я так люблю поток мыслей, люблю, чтобы мысли схлестывались, налетали друг на друга, топили одна другую, сливались, смешивались. Но я стыжусь своей любви, потому что мне часто не хватает слов, потому что не научилась как следует рассуждать, потому что рассуждаю, как деревенская гусыня.
Али поставил кастрюльку на место и сообщил, когда приедет в следующий раз.
— Ты тоже тогда была грустной, — сказал он мне, обернувшись с порога. — У тебя тоже был грустный взгляд.
Наши глаза наконец встретились. «В свете есть тьма», — думала я, глядя в черные-черные, чернее ягод можжевельника, глаза Али.
Глава 19
Я в ужасе: терпеть не могу нанимать людей на работу. Настоял Бен: переговоры должна вести лично я, собственной персоной. Люди должны понимать, кто здесь хозяйка, утверждал Бен.
Мы дали объявление, на нас дождем посыпались письма. Автобиографии и анкеты радостно переполняли наш почтовый ящик, и в их веселом потоке счета мелькали редкими островками. Я принимала желающих в крошечном кабинетике — как уж нам удалось его оборудовать позади бара, сама понять не могу! Принимала в редкие свободные часы, и наши беседы проходили под визг дрели, дрожь отбойного молотка и глухие удары в перегородку: бывший галантерейный магазин все-таки перерождался в ресторан. Парни в оранжевых, белых и синих касках деловито мелькали то там то тут. Ели они исключительно бутерброды с сыром и яблоки. Странная публика, малоразговорчивая и насмешливая. Между собой говорят на языке, который мне совершенно непонятен, со мной — на французском с гортанными раскатистыми «р» и совершенно без артиклей. Но вообще-то ребята предпочитали иметь дело с Беном. Я не внушала им доверия.
Наниматься приходили в основном молодые девушки. Одни вялые, как огуречные шкурки, от других на сто метров разило табаком, попадались и полные тупицы, которые на любой вопрос отвечали «понятия не имею», бывали и чуть-чуть поумней — такие, которым все-таки удавалось что-то выдавить в ответ, вытаращив глаза, краснея и заикаясь. Во второй половине дня в четверг ко мне должна была прийти Руло Малори. Я заранее влюбилась в ее имя. Молилась, чтобы именно она оказалась идеальной кандидаткой. «Руло Малори, Малори Руло», — повторяла я, будто детскую считалку. И представляла ее себе — живая, соблазнительная, яркая и очень надежная. Я не стала читать автобиографии, требовать сертификата или диплома, я же знала, как легко их подделать. Словом, о Руло Малори я не знала ровным счетом ничего.
Она вошла, и я сразу подумала, что она похожа на банан, и, хотя я очень люблю этот питательный фрукт, которым напрасно пренебрегают, сразу же почувствовала разочарование. Она уселась напротив меня, длинная, рыхлая — банан, настоящий банан, ничего другого, к сожалению, не скажешь. И лицо тоже долгое, желтоватое, бесцветное, как зимний день.
Я постаралась приободриться и заглянула в список.
— Вы, стало быть… — начала я, будто не знала, кто передо мной сидит.
— Руло Малори?
Она как будто сомневалась в собственном имени. И очевидно, ждала от меня подтверждения.
— Сколько вам лет?
— Двадцать пять?
Я должна была успокоить ее и относительно возраста.
— Диплом? — спросила я совсем уж коротко, надеясь, что моя лаконичность подвигнет ее на более пространный ответ.
— Школа гостиничного обслуживания?
«Вас там научили так разговаривать?» — очень хотелось мне спросить ее. Но я не спросила. Я задавала другие вопросы, а сама думала, как мучают родители детей, учителя учеников, и потом они становятся вот такими — безразличными, аморфными. Малори Руло похожа была даже не на банан, а на пережеванную лапшу.
От таких девиц меня тошнило. Я упрекала себя в излишней требовательности. Можно подумать, я ищу женщину своей жизни. Спустя три дня у меня появилась аллергия на перхоть, я отводила глаза при виде прыщей и угрей, зябко вздрагивала от голых животов. Бен надо мной посмеивался.
— Нанимая меня, вы так не капризничали, — заметил он.
— Нашел с кем сравнивать! — возмутилась я. — Ты единственный, ты само совершенство.
Губы Бена растянулись в улыбке. А глаза, до чего же грустные были у него глаза!
— Надеюсь, ты не собираешься зареветь? — осведомилась я воинственно.
— Собираюсь, — отозвался он.
По щеке скатилась слеза. Одна-единственная, настоящая.
— Ты знаешь, Бен, скоро я собираюсь…
Он зажал мне рот рукой. Как он догадался, что я собираюсь поговорить с ним об отъезде? Как сообразил, что речь пойдет о преемнике? Да, я собираюсь покончить с делами и ресторан оставить ему. Чувствую, что нашей общей жизни приходит конец. И похоже, не одна я это чувствую. Бен по-прежнему зажимал мне рот. И тут в ресторан вошла Барбара.
Крупная женщина, даже очень крупная. Под тридцать, а может и за тридцать, широкая улыбка и пышные рыжие волосы, заколотые пучком на затылке. Ходит, широко шагая, и застенчивостью не грешит.
— Я вам помешала? Могу зайти в другой раз. Я по объявлению.