Отзвук оборванного аккорда еще не успел замереть, как грянул мощный распев: «Приди, о смерть! Ты сну сестра родная». И поскольку ступни и кисти Элиаса были уже не в состоянии вплести в хорал восьмой голос, музыкант запел сам. И силой легких и голосовых связок имитировал он звучание восьмифутовой органной трубы. Он вводил мелодию из длительных тонов, ноги же в это время нажимали на педали так, чтобы хорал имел каноническое звучание и тона не столь большой длительности, а руки с невообразимым мастерством развертывали тему фуги и одновременно изменяли ее.
ВЕДЬ ТОЛЬКО ТЫ, ЧТО ВЕЧНО НА ПОСТУ,
ВОЗНОСИШЬ НАС К СПАСИТЕЛЮ ХРИСТУ!
И Йоханнес Элиас Альдер был на вершине торжества, а торжество выражалось великолепным, мощным, нескончаемым мажором, чем и завершилась эта немыслимая, безумно дерзкая импровизация. Потом была тишина. Ее нарушало лишь пыхтение запарившихся парней, которых Элиас довел до полного изнеможения.
— Столько воздуху, сколько перегнал этот, — сокрушался после один из парней, — Голлеру бы на год хватило.
Элиас сидел неподвижно. Потом утер рукавом пот с лица, пригладил свои редкие пряди и посмотрел на апсиду с изображением скорбящих у гроба. Только теперь можно было заметить, как более чем двухчасовая импровизация изнурила его. И без того бледное худое лицо приняло пепельный оттенок, щеки ввалились, скулы резко обозначились, а губы совершенно пересохли. Он потерял несколько килограммов веса.
И тут жуткая тишина взорвалась криком какого-то мужчины:
— Виват Альдер!!! — И еще раз: — Виват Альдер! Виват!!!
Крик шел откуда-то снизу, скорее всего оттуда, где сидел Петер, и оказал разряжающее действие — тут поднялся невероятный шум. Люди, словно очнувшись, дали волю крикам восторга и устроили бурную овацию. Целые ряды разом вставали, люди тянули головы в сторону возвышения и, толком ничего не видя, славили чудо-музыканта. В воздух полетели шляпы, коробки, платки, а кто-то видел даже пеленки, взлетевшие к сводам собора.
— Виват Альдер!!! Виват Альдер!!! — неистовствовали, словно бы передохнув, слушатели.
Оглушенный викарий вскочил со своего резного кресла, нетвердым шагом направился к амвону и поднял руку, призывая ликующую толпу к спокойствию.
— Достойнейшая публика, — тщетно пытался он перекричать толпу. — Во имя Господа! Это же святое место!
Тут поднялась еще более грандиозная суматоха. Каждый, за исключением родственников Пауля Баттлога, норовил покинуть скамью, так как от избытка чувств не мог усидеть на месте. Викарий в отчаянии распорядился распахнуть настежь все двери, дабы избежать давки, но никто не хотел покидать собор, не повидав своими глазами необыкновенного мастера.
— Виват Альдер!!! Виват, виват!!! — скандировала толпа, плотно придвинувшись к возвышению.
Наконец органист вышел к ограждению, и свет, идущий снизу, сделал его лицо еще более страшным. В толпе кто-то заахал, послышался детский, а затем и женский плач. Но вскоре поднялся новый шквал восторга, и лица людей светились тем самым великолепным мажором, которым закончил игру Элиас. Сам же он стоял, опершись на перильца, и никто не видел, что он плачет от счастья и изнеможения. А может быть, причиной слез было невероятное решение, которое он принял, играя на органе?
Он шагнул вниз, и толпа почтительно расступилась. Одна дама из благородного сословия сунула полную пригоршню клубники в грудной карман его пропотевшей сорочки, в карманы сюртука посыпались монеты, тянулись руки с ассигнациями. Когда же по примеру предшественников он учтиво поклонился четырем убеленным сединами профессорам, ажиотаж мало-помалу улегся. А когда генеральный викарий уже взялся за книгу и хотел продолжить церемонию с последним участником, зрители в один голос закричали:
— Да вот же победитель!!! Лиру — Альдеру!!! — И они скандировали имя музыканта до тех пор, пока сконфуженный викарий не вынужден был покинуть амвон, чтобы вместе с Голлером и профессорами проследовать на совещание в ризницу. Совещание, однако, было коротким. И хотя Голлер всячески пытался убедить господ в том, что этот Альдер импровизировал слишком долго, что сыгранное им никак не обработка хорала и не самостоятельная вещь и уж никоим образом не фуга в старом духе, что органист, в сущности, сыграл огромную симфонию, нарушая границы отдельных дисциплин… Словом, как ни твердил Голлер об извращенном характере подобной музыки, ничто ему не помогло: глаза убеленных сединами профессоров светились восторгом обожания.
Итак, празднику в Фельдберге суждено было окончиться раньше времени. Генеральный викарий приложил золотую лиру к засаленной голове стоявшего с совершенно отсутствующим видом Элиаса Альдера и пропел ему хвалу как достойному уважения природному гению. Публика ревела и бурно аплодировала, викарий призывал ее к благоразумию и, потеряв терпение, благословил ее на латыни. Потом все разошлись.
Голлер тоже удалился, и притом так поспешно, что не нашел времени порекомендовать парням из Эшберга место для ночлега за умеренную плату. Голлер надеялся, что эти чужаки той же ночью отправятся восвояси. Его желание исполнилось. Потрясающее выступление Элиаса Альдера еще долго не сходило с языков горожан. В прохладных залах Музыкального института заиграла молодая горячая кровь, и занятия поначалу вовсе не ладились. Все разговоры вертелись вокруг гениального крестьянского сына. В те дни у Голлера что-то очень разболелись уши, и занятия по классу импровизации прекратились на неделю. В Верденберге — одной из деревушек Лихтенштейна — молодые энтузиасты объявили о создании «Общества Элиаса Альдера», имеющего целью поставить музыканту бронзовый памятник.
Однако человеческая натура постоянством не отличается, и человек легко забывает о том, что еще недавно отстаивал, размахивая кулаками. Время делало свое дело, вскоре затихли последние отзвуки неземного органного концерта, и про сооружение бронзового памятника как-то забыли.
Следует добавить, что место второго органиста получил в конце концов Петер Пауль Баттлог. Голлер все-таки сумел внушить профессорам, что человек, не знающий нотной грамоты, ни при каких обстоятельствах не сможет играть возвышенные произведения, исполняемые при богослужении. Кроме того, содержание клира и всех служителей собора потребовало бы слишком больших денег. Ведь этому мужику пришлось бы иметь соответствующее новому положению жилище, а если прикинуть, что гонора ему, как всякому мужику, не занимать, он потребует платить ему вдвое, а то и втрое против обычного.
Однако один человек — один-единственный — никак не мог примириться с таким скорым забвением Элиаса. Это был один из четырех убеленных сединами профессоров, а именно тот, кто в начале фуги воскликнул: «Это невероятно!!! Просто невероятно!!!» Дней через сорок после ухода Элиаса Зеффиха получила письмо, в котором — помимо крупной ассигнации — было предписание господину музикусу Элиасу Альдеру без промедления явиться в викариат собора. Некий почтенный горожанин выделил ему изрядную сумму, на которую он может спокойно обучаться свободным искусствам…
Почтенным горожанином был, конечно, не кто иной, как сам автор письма. Но пришло оно слишком поздно. Элиаса уже не было в живых. Этого не знала даже Зеффиха, она думала, что он еще в Фельдберге. Да и никто не знал, кроме Петера.
Когда друзья отправились в обратный путь, Петер стал просто неузнаваем. Он то и дело обнимал ко всему равнодушного Элиаса, издавал радостные вопли, пританцовывал, забегал вперед, загораживал ему дорогу, распахивая объятия, целовал его в лоб и никак не мог угомониться. Подумать только! Сам-то он хоть понимает, что совершил? — с жаром говорил Петер. Такое и не снилось этим горожанам. Он, Йоханнес Элиас Альдер, — Бог этой ночи, чуть не плакал Петер, преклоняя колени перед другом. А какое славное будущее его ждет. Игра обеспечит ему состояние. И Петер выгреб монеты и темную купюру из карманов Элиаса и начал пересыпать это богатство из руки в руку. Да и он сам, Петер, готов продать свой дом и переехать с другом в Фельдберг. А уж из Фельдберга можно затеять настоящие путешествия на заправских, обитых штофом экипажах. Можно будет всю страну проехать и даже в Инсбрук податься. А со временем Элиас наиграет себе несметное богатство…
Петер все не мог успокоиться, и ему было невдомек, что мысли его друга заняты совсем другим. Даже ночная свежесть не охлаждала разыгравшегося воображения. И лишь заметив, что Элиас не отвечает на вопросы, Петер тоже умолк. И целых три часа шли они, не проронив ни слова. В Гецберге они оказались уже на рассвете, и лишь когда Петер уже повернул к дороге на Эшберг, Элиас вдруг разомкнул уста. Он сказал, что хочет идти домой по руслу Эммера, что это старый печальный путь, которым уходили многие эшбержцы, когда пожар разрушил их привычную жизнь.
Петер не понял столь странного желания и ответил, что достаточно натаскался за день и за ночь. Но Элиас проявил удивительную настойчивость и загадочно намекнул на какую-то еще более тяжелую дорогу. И они двинулись вверх неближним путем, то и дело петляя, обхода водопады, пока наконец не пришли домой, вернее сказать, к обточенному водой камню.
Элиас молча опустился на него, сложил на груди руки и спокойно произнес:
— Друг мой. Я не выдал тебя, когда ты поджег деревню. А теперь поклянись, что не выдашь меня. Поклянись, что все, что сейчас и потом произойдет, будет навеки похоронено в твоем сердце до Страшного Суда!
Петер смотрел на него усталым, но встревоженным взглядом. И все-таки поднял два пальца в знак клятвенного обещания. Элиас велел ему идти домой и хорошенько отоспаться. А потом Петер должен сказать деревенским, что его, Элиаса, оставили в Фельдберге и вернуться домой в скором времени он не сможет. Вечером Петеру снова надо прийти сюда с пеньковыми веревками и запасом еды на неделю. Никто, сурово предупредил Элиас, не должен знать о его возвращении.
— А если про тебя спросит Эльзбет? — вкрадчиво проговорил Петер.