А потом мои сестры вернулись в Вену, вернулись с историями о Париже, со своими воспоминаниями, к которым постоянно обращались. Они вернулись другими, стали прекрасными молодыми женщинами изысканного поведения, их кокетливая речь насытилась французскими выражениями, их лица больше не отражали смущение и покорность, только легкую скромность и радость жизни. Я восхищалась сестрами, их жестами и их беседами. Я всегда сидела за ними, а не рядом и смотрела на них, слушала их и радовалась за них. И кроме этой радости было еще и другое чувство — я понимала, как далека от них, настолько далека, насколько была близка с матерью.
Мама часто собирала моих сестер, находила причину не звать меня, и они долго сидели на кухне, а я только тихонько выходила в коридор, и возвращалась в комнату, и в течение этой краткой близости к ним, к двери, разделявшей нас, успевала услышать частичку разговора, происходившего обычно между матерями и дочерьми: о том, что нужно делать, чтобы быть хорошей дочерью, о том, почему вступают в брак, об обязанностях жен по отношению к своим мужьям и детям. Я оставалась в стороне от их мира и разговоров, в которых они представали женами и матерями. Я подслушивала, как они смотрят в будущее, а сама заглядывала в прошлое, и мне казалось, что благодаря браку и материнству, к которым сестры готовились, они побеждали время. С ними была связана целая череда матерей вплоть до первой крови; а я чувствовала, насколько далеко нахожусь от этих матерей, в которых кровь плодилась и крепла.
~~~
Потребность, присущая всем родителям, — чтобы их дети переняли и сохранили то, что они сами когда-то переняли у своих родителей и сохранили, — стала причиной враждебности матери Марты Бернайс к Зигмунду. У Эмелины Бернайс была и еще одна причина ненавидеть его. Она обещала своему супругу, когда тот лежал на смертном одре, что своих детей — дочерей Марту и Мину и сына Эли — воспитает в еврейской культуре, поэтому ей было тяжело мириться с насмешками Зигмунда над молитвами и обычаями и с упорностью, с которой тот уверял Марту, что не стоит следовать ритуалам и суббота — такой же день, как и все остальные. Пытаясь найти способ разлучить Марту с заядлым атеистом, Эмелина решила вместе с сыном и дочерьми вернуться в Вандсбег под Гамбургом, откуда они приехали в Вену десять лет назад. Слезы дочери не повлияли на ее решение, и одним зимним днем семья Бернайс отбыла на север. Мой брат был опечален и обеспокоен, хотя и верил в то, что поколебать любовь его избранницы не может ничто.
С тех пор как Марта покинула город, я каждый день посещала Венскую больницу. В хорошую погоду мы с братом выходили прогуляться, а если было дождливо или холодно, оставались в его комнате, где из мебели были только стул, стол и кровать. Когда начинали ощущать себя пленниками в тесноте помещения, мы вставали и расхаживали по коридорам больницы, из одного отделения в другое, и разговаривали как раньше, в библиотеке, во время перерывов между чтением. Мы обсуждали те же темы, только относились к ним по-другому — теперь у нас было больше жизненного опыта и меньше восторга.
Однажды, когда мы обсуждали разницу в представлении о трагическом в древние времена и сейчас, брат привел меня в одно из отделений больницы и сказал, что оно секретное и работает незаконно. По пути к отделению он поведал мне о том, на что способна беременная женщина, если она не состоит в браке и если тот, чьего ребенка она носит, не хочет брать ее в жены. Я знала, что родители чаще всего выгоняли несчастных обесчещенных молодых женщин из дома и они умирали от голода, холода или болезни, даже не успев родить; знала, что некоторые из них, пережив роды, оставляли младенцев в первом попавшемся приюте, и нанимались на тяжелую работу, которая также сокращала им жизнь; знала, что были и такие, кто, не имея достаточно сил пережить позор, убивали себя, так и не сообщив близким о беременности; знала, что некоторые ходили к бабкам, которые поили их горьким отваром, а потом случался выкидыш, иногда и сами они умирали от отравления.
Представители же высших слоев общества благодаря власти денег могли уклониться от закона, запрещавшего аборты. В Венской больнице некоторые хирурги посвящали свое рабочее время деятельности, которая хоть и была запрещена законом, но считалась позволительной в отношении избранных — там делали аборты дочерям и любовницам богачей. Перед входом в секретное отделение я узнала, что брат и сам научился это делать. Он начал подробно описывать весь процесс, а я, представив, как металл подцепляет плод, почувствовала себя плохо и меня вырвало. Пока я приходила в себя, сидя на скамье в коридоре, брат сказал, что во дворце, принадлежащем одному из таких богачей, чьей любовнице делали операцию в Венской больнице, были выставлены полотна с изображением Иисуса и Божьей Матери. Он, банкир фон Н., платил музеям и частным коллекционерам всего мира, чтобы они на месяц передавали ему сотни картин Иисуса и Божьей Матери, которые он хотел показать жителям Вены. Хотя выставка уже закончилась, Зигмунд надеялся, что во дворце еще осталось какое-нибудь произведение и мы сможем его увидеть.
В выставочном зале дворца висело две работы Джованни Беллини из музея Коррер в Венеции, — «Богородица с младенцем Иисусом» и «Распятие».
Мы смотрели, как Дева Мария придерживает маленького Иисуса. Лицо Младенца было печальным. Он смотрел на нас из-под полуопущенных век взглядом ребенка, который, казалось, познал не только детство: этот взгляд, переполненный болью, был устремлен не прямо перед собой, а на какую-то великую потерю — Младенец будто предчувствовал свою судьбу и расставание с той, которая, точно защитник, так спокойно стояла позади него и которая сама спустя много лет придет в отчаяние при виде креста, потому что не сможет избежать расставания и потери. Эта боль отражалась и на губах ребенка, и в положении его рук — одну он держит высоко над грудью, прямо над сердцем, а другой касается руки Матери и будто показывает пальцем вниз. Вниз. Мать не может видеть печальную тревогу своего ребенка; она смотрит в другом направлении, вдаль. Точка, на которой останавливается ее взгляд, находится за пределами полотна. Она — защитница: Младенец спиной опирается о ее руку, а плечом прислоняется к ее левой груди, к самому сердцу. Одна ее рука покрывает локоть ребенка, пальцем она касается его предплечья, а остальные четыре пальца щитом распластались на его груди. Ладонь и четыре пальца другой руки обхватывают бедро младенца, а пятый, большой палец ребенок держит в своей ручке и при этом будто указывает вниз. Вниз. Мать не видит тревогу сына, но, возможно, чувствует ее, возможно, знает, что случится, но понимает, что так должно быть, так нужно, и она спокойна в своем смирении. Ее взгляд обращен на горизонт вне полотна, возможно, она смотрит куда-то в другую реальность, где все сохранилось и где все, что было, что есть и что будет, обретает свой истинный смысл.
Потом мы рассматривали «Распятие»: лицо Иисуса, на котором читалось смирение перед ужасом, лицо его Матери, полное ужасного отчаяния. Смирение и отчаяние — как и на предыдущей картине с Матерью и Младенцем, только здесь смирение было наполнено ужасом, смирение Иисуса в момент смерти, а его Мать в отчаянии застыла перед крестом со сложенными руками и поднятой головой, со взглядом, слепым ко всему, кроме боли в душе, с глазами, будто высохшими в глазницах, а вместо них осталось только это отчаяние.
Мы долго рассматривали то одно полотно, то другое, а потом я сказала, что все теологи и философы, которых я читала и которые писали на эту тему, соглашаются с тем, что с появлением христианства идея спасения и воскрешения была безнадежно утрачена. Они утверждали, что христианство полностью уничтожено: те, кто страдает, — виновны и преданы мучительному наказанию или же, если они страдают безвинно, будут вознаграждены в загробной жизни, попав в Царство Небесное. Идея спасения и бессмертия отрицает трагическое, уверяли эти философы и теологи.
— А все-таки, — обратилась я к брату, чувствуя, как по моему телу пробегают мурашки от увиденного, — посмотри на эту картину — не это ли величайшая трагедия, когда мать наблюдает за смертью собственного сына?
Брат молчал. Я протянула руку к полотну, к глазам матери, стоявшей рядом с умирающим сыном, к распятому телу, испускавшему последний вздох под взглядом той, которая его родила.
— Спасение и воскресение — это разрушение трагического или просто утешение? — спросила я, все еще держа руку перед изображением матери и сына.
— В этом мире нет справедливости. Никакое наказание не сможет искупить несправедливость, потому что прошлое нельзя изменить, и те, с кем поступили несправедливо, не вернут утраченное. Даже если в каком-то другом мире справедливость восполнит то, что было утрачено здесь, если там пострадавшим вернут то, что они утратили, это не будет возвращением жизни, а всего лишь утешением. То, что было утрачено в одно мгновение, никогда не восполнится, потому что утраченное было необходимо только тогда, когда исчезло. Так что, даже если существование продолжается в другом мире, после смерти здесь, это существование в том, другом мире будет всего лишь утешением. В материальном мире все — одна великая несправедливость, а так как мы не знаем, будем ли существовать в другой реальности, в каком-то утешительном существовании, единственное утешение в этом мире — красота. — Брат улыбнулся. — Хоть это и не точно, но звучит красиво: красота — единственное утешение в этом мире.
Я убрала руку от изображения человека, истекающего кровью на кресте, и его матери, безутешно смотревшей на него. Я прижала руку к груди, и мы продолжили вглядываться в эту красоту, в это утешение.
Иногда мы с Кларой ходили к людям, которым она предлагала утешение — помогала женщинам, преследуемым мужьями, сиротам. Ее брат зарабатывал достаточно, чтобы прокормить всю семью, и она больше не должна была продавать цветы на городских кладбищах. Она посвятила всю себя заботе об униженных, пыталась внушить им мысль о борьбе за права. Клара ходила по фабрикам и подбивала работниц требовать сокращения рабочего дня и повышения заработной платы, а фабриканты нанимали людей, и те избивали ее до такого состояния, что потом она несколько дней лежала без сознания, а поднявшись, снова шла на фабрики и собирала работниц, а ее снова били.