Сестра Зигмунда Фрейда — страница 33 из 42

Макс и Добрая Душа сближались так, как сближаются небо и земля в какой-то далекой точке — соединяются только для взгляда, направленного на горизонт, а на самом деле их единение невозможно, как и разделение. Той весной были мгновения, когда все мы забывали о своем безумии, а безумие забывало о нас, и думали про Добрую Душу и Макса и часто произносили слово «любовь».

— Здесь не может зародиться любовь, — сказал доктор Гете.

— Чего не хватает этому месту, чтобы здесь зародилась любовь? — спросила Клара.

— Я не имел в виду место. Любовь невозможна между людьми, потому что безумие смертельно боится любви. В безумии ненависть других и любовь других представляют одинаковую опасность — и любовь, и ненависть угрожают разрушением Я безумца.

— Разве это не самое страшное, — сказала Клара, — потому что это Я, которое едва дышит, больше всего хочет, чтобы его любили. Нечто в глубине того, чье Я разрушено, знает, хоть и отказывается это признавать, что только любовь может сохранить его Я, но страх перед любовью всегда сильнее осознания этого, он толкает сознание в забытье или ослабляет его более сильным страхом.

— В безумии любовь может возникнуть только у вымышленной, рожденной мечтами личности; любовь у настоящей личности, а это значит, настоящая и реальная любовь, невозможна, потому что любить другого для безумца означает быть с ним единым целым, а быть единым целым с другим означает потерять самого себя. Поэтому любит некий вымышленный Другой, который является лишь отражением небольшой части разрушенного Я. Любить и быть любимым для безумца намного опаснее, чем ненавидеть до смерти и быть ненавистным.

— А разве не правда, что у некоторых людей отчаянная потребность любить и быть любимым сильна так же, как жизнь и смерть? — спросила я. — Это потребность вырваться из когтей безумия, вернуться к жизни.

Та весна, когда Добрая Душа и Макс поддерживали слабый огонь, в тепле которого грелись их души, стала для них целой жизнью. Макс обещал Доброй Душе то, что он сам когда-то хотел, чтобы жизнь обещала ему, — он обещал ей самые обычные вещи, вещи, которые люди обычно не обещают, потому что они и так подразумеваются, и их не нужно хотеть, о них не нужно мечтать, ибо мечта может родиться только тогда, когда чего-то очень трудно достичь.

Мы слушали, как Макс обещает ей общую постель в комнате с окном, смотрящим на улицу, по которой ходят люди (так похоже и так отличается от окна, смотревшего в парк, по которому гуляли пациенты и доктора), обещал дни, когда они будут учить детей говорить и радоваться, обещал близость их тел перед сном и во сне. Он обещал ей самые обычные вещи, настолько обычные, что люди и не думают обещать их друг другу.

Та весна, когда Добрая Душа и Макс поддерживали слабый огонь, в тепле которого грелись их души, стала для всех нас целой жизнью; мы словно почувствовали, как после столетий ледникового периода наши души стали отогреваться. Пока мы наблюдали за молодыми людьми в парке, слушали их беседы, пересказывали их и размышляли о том, что будет с ними дальше, мы забывали о своем безумии, а наше безумие забывало про нас.

Одним облачным весенним днем, когда собирался дождь и мы не вышли в парк, а остались в палатах, в Гнездо приехали братья Доброй Души. Кто-то рассказал им неправду про их сестру, поддержание слабого огня между ней и Максом представили как нечто совсем другое, и когда они появились в кабинете доктора Гете, первыми их словами было, что они поместили свою сестру в Гнездо не для того, чтобы она стала шлюхой, а ради лечения, и потребовали отвести их к ней. Они вошли в большую палату, где на кроватях, стоявших в два ряда, лежало около пятидесяти женщин. Хотя доктор Гете просил их, чтобы они сказали Доброй Душе, что просто хотят взять ее на прогулку, они все же сообщили ей правду — они увозят ее домой навсегда.

— Я хочу остаться здесь, — произнесла Добрая Душа, съежившись на кровати.

— Для тебя этого места больше не существует! — воскликнул один из братьев, схватил ее за плечи и столкнул с кровати. — Мы увозим тебя домой навсегда!

Добрая Душа протянула руки к тумбочке, схватила несколько деревянных лошадок, цветов и ангелочков и рассовала по карманам ночной рубашки.

Какая-то женщина в палате, где жила Добрая Душа, открыла окно и закричала во весь голос:

— Людииии! Уводят Добрую Душу! Людииии! Идите попрощайтесь с Доброй Душой! Уходит Добрая Душа! Уходит навсегда!

Окна клиники открылись. Мы стояли у решеток и наблюдали, как ворота больницы открываются и двое сильных мужчин уводят свою сестру. Она была в ночной рубашке, в шлепанцах, и пока болталась между братьями, из ее карманов выпадали лошадки, цветы и ангелочки из дерева.

И тогда послышался плач Макса, протяжный и пропитанный болью, словно жалобный вой на луну. Братья Доброй Души на миг остановились, замерла и она между ними, повернув голову туда, откуда ее забирали. Макс замолк. Мы немо наблюдали через решетки наших окон, как Добрая Душа удаляется. Пытаясь обернуться к тем решеткам, за которыми стоял Макс, она так и шла, повернув голову — ноги ее направлялись к одному краю света, а глаза смотрели на другой. И когда она достигла выхода, перед самыми воротами клиники вырвала одну руку из захвата брата, подняла ее и стала махать. Она махала так, будто делала это первый раз в жизни, махала так, будто делала это в последний раз. Ее брат схватил ее за руку и вывел за ворота. Ее силуэт исчез прямо у нас на глазах.

В тот день все потонуло в странной тишине.


Мы много дней разговаривали о Доброй Душе, надеялись, что она вернется, а потом забыли о ней. Вспоминали только тогда, когда видели лицо Макса, но на него мы старались смотреть как можно реже. Он оставался в своей постели, часами, днями, неделями лежал неподвижно, кусая платочки, фартуки и лоскутки, которые собрал под своей подушкой.


— Проснись, — услышала я ночью голос Клары. — Тишина.

Это был наш уговор с первых дней в клинике Гнездо — если одна из нас просыпается в мгновение тишины, она будит другую. Я встала, подошла к Кларе. Мы стояли у открытого окна — смотрели в парк. Стояла летняя ночь, и вокруг нас подрагивало теплое молчание. Я посмотрела на Клару, глаза ее были закрыты. Я сделала то же самое и, зажмурившись, стала вдыхать спокойствие. Из какой-то отдаленной палаты послышался крик — пролетел и потух. Потом раздалось противное хихиканье, к нему присоединился сухой плач, по полу палаты над нами простучали шаги, тяжелые, как стук копыт, из палаты рядом с нашей донесся звук ударов о стену, из другой палаты рядом — бормотание, откуда-то долетели неясные слова, взывающие о помощи, слова, которые благодарили, и слова, полные негодования, мольбы о свободе, откуда-то просочились человеческие голоса, похожие на бульканье воды, рев животного, птичий крик, голоса, звучавшие как ветер, дувший сквозь ветви, и голоса, звучавшие как удар камня о камень.

Внезапно все стихло, будто что-то сдавило все горла. Тишина. А потом все голоса снова загремели — плач и хихиканье, крики и рев, бульканье и завывание, мольбы и жалобы, благодарности и проклятия.

Клара закрыла окно и сказала:

— Все нормальные люди нормальны одинаково, каждый сумасшедший сходит с ума по-своему.

~~~

Все нормальные люди нормальны одинаково, каждый сумасшедший сходит с ума по-своему, — повторила Клара, стоя у закрытого окна. Я уже набросила на себя покрывало и пыталась заснуть. — Что это там? — спросила Клара.

— Где?

— Там, около того дерева.

Я встала, подошла к окну. Клара указала на дерево в парке.

— Темно, — сказала я. — Ничего не вижу.

— Что-то висит на одном из деревьев. Что-то или кто-то.

— Тебе кажется, — сказала я.

— Нет, — возразила Клара. — Что-то или кто-то висит.

Мы стояли у окна и смотрели в темноту. Потом мрак начал терять густоту, светлел, покрываясь бледным румянцем.

Утром с толстого сука сняли Макса. Никто не знал, как он выбрался из палаты и незамеченным вышел из здания. Потом залез на дерево и обвязал веревку вокруг шеи.

В тот день Клара взяла с тумбочки листок, на котором брат нарисовал женщину, стоящую на краю бездны, и положила его в карман.

— Я хочу уйти отсюда, — сказала она мне. — Когда придет Густав, я уйду. И ты уйдешь.

С тех пор она разговаривала все реже. Молчала так как молчат люди, напряженно чего-то ожидающие. Клара больше не упоминала о своем желании уйти, но по тому, как его замалчивала, я понимала, что она ждет его осуществления. Так и случилось, когда пришел ее брат.

— Я хочу уйти отсюда, — сказала она ему.

— Ты хочешь вернуться домой? — спросил он.

— Я хочу уйти отсюда, — повторила она.

— Хорошо, — согласился Густав.

— И Адольфина тоже уйдет, — сказала Клара.

Мы собрали те немногие вещи, которые у нас были, я уложила свои в чемоданчик, где раньше хранила одежду нерожденного ребенка, Клара уложила свои в свой чемодан, и мы покинули Гнездо.

Больница находилась на полпути между домом, куда должна была вернуться Клара, и домом, куда должна была вернуться я. Мы обнялись, отстранились, и я продолжила путь.

Я подошла к зданию, которое покинула много лет назад, поднялась по лестнице, достала ключ. Замок был тот же, я повернула ключ два раза, открыла дверь и вошла. Остановилась в прихожей — запах был тот же, что и до моего ухода, тот запах, который мы принесли с собой, поселившись в доме, когда мне было одиннадцать лет. Он не изменился даже после того, как Зигмунд покинул нас, когда мне был двадцать один год, и после того, как мои сестры вышли замуж и разъехались, и после отъезда моего брата Александра. Тот же запах остался в нашем доме и после того, как умер отец, когда мне было тридцать четыре года, за год до моего ухода в клинику Гнездо. Он оставался тем же и без меня все эти семь лет. Я медленно обошла все помещения и наконец оказалась в своей комнате. Там, на стене у кровати, все еще был виден след моего нерожденного ребенка. Я наклонилась над кроватью, прижалась щекой к побледневшему кровавому пятну. Если бы я могла плакать, к крови примешались бы мои слезы; а так моя сухая щека ласкала сухое пятно. Я пошла на кухню. На столе стоял ящик со столовыми приборами. Я села. Стала тряпкой чистить ложки, вилки, ножи. Услышала, как открылась дверь, взяла один из ножей.