Сестра Зигмунда Фрейда — страница 35 из 42

На дверях зданий висели списки погибших на полях сражений, на улицах мы встречали военных инвалидов. Война принесла нищету — у нас не было мыла, керосина, муки, хлеба; постоянной пищей стали картошка и рис. Те, кто хотел поесть мяса, ловили белок в парках или выращивали кроликов в квартирах. У нас не было ни угля, ни древесины, чтобы разжечь огонь, поэтому зимой мы сидели, завернувшись в одеяла, в шапках и перчатках. Одна из этих военных зим была самой холодной в моей жизни. Холод не давал нам заснуть по ночам, и мы с матерью оставались в гостиной, стучали ногами по полу и потирали ладони, чтобы согреться, время от времени перекидывались словом, а потом, когда ночь проходила, наступало утро, а приближение дня немного смягчало мороз, разбредались по своим комнатам и засыпали.

Иногда приходила хорошая новость — например, мы получили телеграмму, что Софи, которая три года назад вышла замуж за фотографа Макса Хальберштадта и уехала жить в Гамбург, родила сына. Это был первый внук моего брата, и его назвали Эрнстом.

Вечером, несколько дней спустя, Зигмунд сообщил мне, что Герман, сын нашей сестры Розы, и еще сотня солдат погибли от взрыва нескольких гранат, брошенных в их ров. Их тела были разорваны на куски, туловища перемешались, оторванные руки, ноги и головы остались там, во рву, их так и не похоронили.

Когда я на следующий день пошла проведать Розу, она, съежившись, лежала на кровати, ее голова покоилась на плече дочери Цецилии. Казалось, будто она усохла всего за одни сутки, будто вся сила, необходимая ей для воспитания сына, вытекла из ее тела вместе с его смертью.

— Сейчас я живу только ради Цецилии, — сказала она. — Если бы не она, я бы не жила больше ни мгновения. — Ее стон был похож на звук разрываемой ткани.

В военные годы я иногда оставалась ночевать у Розы. Разговаривая, мы бродили по квартире, кружили по комнатам, коридору, террасам. Во время этих длительных прогулок в ограниченном пространстве мы не входили только в комнату Германа, где он спал до ухода на войну. Однажды Роза приоткрыла дверь его комнаты и, перед тем как закрыть ее, произнесла:

— Мне постоянно кажется, что он вернется. Поэтому я храню его одежду, а вещи в его комнате оставила там же, где они были перед тем, как он ушел. Ночью, сидя у окна, я слышу шаги и в них узнаю звук его шагов; встаю и открываю окно, но на улице никого нет. Иногда меня будит его смех; иду, открываю дверь, его комната пуста, но пахнет так же, как в детстве пах он после купания. Когда я ем, волнуюсь, что он голоден. Если бы принесли его тело, все было бы по-другому. Как я могу поверить, что он погиб во рву вместе с сотней других солдат?

В конце войны, когда во время одной из семейных встреч в его доме Зигмунд зачитал нам вслух телеграмму, где говорилось, что все его сыновья скоро вернутся с фронта, я подумала о Розе, но не осмелилась взглянуть на нее. Я думала о ней в те дни, когда видела на улицах матерей, обнимающих своих сыновей, которые колоннами возвращались домой.

В первую послевоенную весну я встретила Йохану Климт. Годом раньше я узнала, что Густав умер, но не пошла на его похороны, не навестила Клару, даже не позвонила ей.

— После инсульта брат целый месяц лежал неподвижно, затем умер, — сказала Йохана. — Эти тридцать дней Клара провела у его постели. Потом, через несколько недель после его смерти, один за другим погибли на фронте два его старших сына. С тех пор Клара просто сидела в углу комнаты, ничего не говорила, не отвечала на вопросы. Я приводила к ней Густавов, потому что она так заботилась о них, и я подумала, что забота вернет ее в наш мир. Но она пребывала в каком-то другом мире. Поэтому я решила снова поместить ее в психиатрическую клинику. Сейчас я забочусь о Густавах хожу к ним в дома, где они живут со своими матерями когда они болеют, вожу их к врачу, один раз в месяц ношу им деньги, оставшиеся от наследства их отца. Но я знаю, что не могу заботиться о них так же, как Клара. Матери Густавов говорят, что моя сестра была лучшей матерью на свете, а Густавы подтверждают. Они постоянно просят меня сводить их в Гнездо повидать тетю, но я отказываюсь. Это не место для детей.

Йохана направилась к своему дому, а я — к своему. Потом передумала и пошла в Гнездо. По дороге я представляла, как Густав, пережив инсульт, лежит без сознания, а Клара сидит около него, понимает, что он уходит, и впервые видит в нем не своего брата и защитника, а своего ребенка, пытается его пробудить от того, что не является сном и от чего нельзя убежать, разговаривает с ним, но это уже не голос его сестры, молящий защитить ее от матери, а голос матери, пытающейся утешить своего ребенка в его немой боли, это голос матери, не похожий на голос его настоящей матери, голос, которым Клара пытается заверить его, что все будет хорошо, все пройдет, забывая, что таким образом пытается заверить саму себя. А потом, узнав о гибели двух старших маленьких Густавов, она оставила попытки.

— Хотите сейчас увидеть Клару? — спросил меня доктор Гете, когда я вошла в его кабинет в клинике Гнездо.

— Я увижу ее, когда приду с Густавами, — ответила я.

Я пришла туда с ними двенадцать недель спустя. Доктор Гете сказал, что Клару поместили в другую палату.

— Почему не в палату, где она провела столько лет? — спросила я, а доктор Гете только махнул рукой.

Мы шли по коридорам. Из некоторых палат выглядывали задумчивые лица, обезумевшие лица, лица, выражающие ужас и испуг; они смотрели на нас изнуренными глазами, пустыми глазами, глазами, полными страха, восхищения, безумной радости, беспричинной ненависти и беспричинной любви, глазами, полными отвращения и сладости; они сжимали губы в молчании, выпячивали их в изумлении, процеживали сквозь них едва слышимое слово, благословляли или проклинали, кричали от боли или радости. Некоторые Густавы испугались. Самый младший, четырехлетний Густав, крепко держал меня за руку, впивался в нее, мешая мне двигаться.

В помещении, куда привел нас доктор Гете, стояло десять кроватей, на которых лежали женщины — некоторые из них были неподвижны, другие ворочались в постелях и что-то бормотали, у одной женщины руки и ноги были связаны. В конце палаты, в углу, на кровати лежала Клара в белой ночной рубашке. Она лежала, свернувшись калачиком, колени были подтянуты к подбородку, а стопы — к ягодицам. Руки были сложены и прижаты к груди. Она смотрела в стену. Двенадцать Густавов и я стояли у ее кровати. Потом самый старший из братьев присел рядом с ней.

— Тетя Клара, — окликнул ее семнадцатилетний Густав.

Ни звук ее имени, ни знакомый голос не подействовали на Клару. Она продолжала ровно дышать и смотреть в стену.

— Мы пришли проведать тебя, — добавил Густав. — Мы все здесь.

Клара не двигалась.

Младший Густав приблизился к тете и погладил ее по волосам. Он был слишком низок, чтобы увидеть выражение ее лица, обращенного к стене. Старший из братьев, тот, кто сидел на кровати, накрыл ее ладонь своей. Ее руки были собраны в кулаки. Не сжаты, а просто собраны.

Женщина, лежавшая в другом конце палаты, принялась кричать. Ее крик взволновал остальных: женщины стали вопить, плакать, смеяться. Одна из них угрожала, что подожжет всех. Только Клара молчала. Ее молчание звучало громче, чем все крики.

Старший из братьев повернулся к доктору Гете:

— Разве для нее здесь не слишком шумно? Все кричат. А она молчит.

Доктор Гете прочертил в воздухе указательным пальцем слово «нет», а потом вслух повторил это «нет» несколько раз и продолжил:

— До недавнего времени она была в палате одна. В той, где провела много лет. Но с тех пор, как ее поместили туда несколько месяцев назад, она не произнесла ни слова. Поэтому на прошлой неделе мы перевели ее сюда. Тишина, стоявшая в палате, где она была одна, умертвляла бы ее. Ее нужно провоцировать. Думаю, эти крики заставят ее говорить.

— Эти крики заставят ее навсегда погрузиться в молчание, — возразил старший Густав.

— Ошибаетесь, — возразил доктор Гете.

— Не важно, ошибаюсь я или нет. Важно, чтобы вы перестали мучить ее тем, что держите среди этих криков.

— Я не думаю, что она здесь мучается. Посмотрите на ее лицо. Когда мы привели ее сюда из спокойной палаты, ее лицо выражало тревогу. В той палате Клара молчала и была неподвижна, как и сейчас, но лицо ее сковало судорогой. А сейчас оно лучится спокойствием.

Действительно, у Клары было спокойное лицо мертвеца. Сыновья Густава Климта смотрели на свою тетю, лежащую в позе зародыша, с безучастным, как у эмбриона, выражением лица. Младший Густав приблизился к ее ногам и коснулся стоп. Я накрыла его ладони своими — на стопах Клары. Они были холодными, как у мертвеца. Она продолжала смотреть в белую стену и ровно дышать.

Я сказала:

— А что, если это самоанестезия — она сама себя умертвила, чтобы спастись от этих криков?

— Вы говорите о вещах, в которых ничего не понимаете, — огрызнулся доктор Гете. Потом обратился к Густавам: — Давайте, дети. Вы повидали свою тетю. Пришло время идти домой.

Мы направились к выходу из палаты. Я пропустила вперед двенадцать Густавов, но не успела выйти сама, как младший Густав вернулся. Он приблизился к кровати Клары, встал у изголовья и вытянул губы, словно целуя ее, но поскольку Клара смотрела в стену, а кровать была слишком высокой, мальчик не мог коснуться ее лица. Потом он отошел к нижней части кровати и поцеловал ее стопы, лежавшие на краю постели. Повернулся и побежал к выходу.

На следующий день я пошла к Зигмунду и попросила его заставить доктора Гете вернуть Клару в ее прежнюю палату, и вскоре брат сообщил мне, что его коллега исполнил требование. Просыпаясь, я пыталась убедить себя навестить Клару, но неожиданно нашла повод этого не делать — в Вене разразилась эпидемия пневмонии и испанского гриппа, и каждый день умирали сотни людей, были закрыты школы, театры, Опера и кинозалы, рекомендовалось выходить из дому только в случае крайней необходимости. В 1919 году, сразу после того, как болезни отступили, истощенная войной Австро-Венгерская империя распалась, и мы оказались в той ее части, которая стала называться Австрией.