– Вот ты и здесь; собирайся в Дрезден, – сказал один из пятерых.
Это они нашли Халфрид. Она лежала на боку, как подстреленная олениха.
Пасторская усадьба погрузилась в тишину. Слышны были только шаги старшей горничной и звяканье кофейников. На дворе вовсю мело. Дверь спальни на втором этаже была заперта. Молодые выбирали имена для своих двух деток.
В этот день грянула оттепель, возвещавшая приближение Рождества. И в эту мягкую погоду на конных санях по липкому снегу в усадьбу пастора заявился денщик-датчанин забрать Герхарда Шёнауэра.
Датчанин сказал Каю Швейгорду, что Халфрид залегла на мелководье, чуть не докатившись до места, где дно резко опускалось. Вероятно, второй колокол покоится на глубине не меньше двадцати метров, ведь вся отмель была тщательно обследована. Денщик сообщил, что объявление о награде остается в силе до тех пор, пока не будет найден второй колокол. Если же его не найдут, то на следующий год на его поиски сюда пришлют людей.
Сельчане чутко отслеживали каждое движение, и когда сани с Герхардом Шёнауэром выезжали с пасторского двора, по обе стороны дороги выстроились люди, тепло прощаясь с ним на диалекте, который он теперь прекрасно понимал.
Все обитатели пасторского дома высыпали наружу. Кай Швейгорд и Астрид Хекне проводили Герхарда до самых саней и теперь стояли чуть поодаль друг от друга, молча провожая сани взглядом, пока они не скрылись в морозной дымке над озером.
«Я теряю его сейчас, – подумала Астрид, когда сани съехали на лед. – Сейчас я его теряю».
Выбравшись на другой берег, сани и лошадь повернули к провожающим боком, но до них было слишком далеко: не разглядеть, обернулся ли Герхард Шёнауэр попрощаться с Бутангеном.
Сплошняки
В новой церкви оставалось доделать только кое-какие мелочи; теперь, когда повсюду вокруг лег глубокий снег, визг пилы и стук долота звучали приглушенно. Но работа шла медленно, выполняли ее очень тщательно дотошные мастера, давшие пастору понять, что раньше Рождества церковь готова не будет и что придется, пожалуй, всю зиму доводить тут все до ума. Кай Швейгорд согласился с таким раскладом. Он ежедневно приходил посмотреть, как продвигаются работы, но в основном проводил время возле камина в своем кабинете.
Вскоре у людей появилась новая тема для разговоров.
Мороз крепчал. По домам расходились уже в кромешной тьме. Овцы в тот год не нагуляли достаточно жира, так что и дома приходилось сидеть в полумраке: сальных свечей не хватало, а те, что были, едва теплились, и в их неверном свете вечерние россказни обрастали все новыми и все более невероятными подробностями. Земля промерзла на большую глубину, зато Кай Швейгорд увидел наконец плоды своих трудов: гробы с покойниками заносили в звонницу и запирали там.
В парадной гостиной он одного за другим крестил младенцев – их народилось так много, что ему с трудом удавалось не перепутать их имена. На рождественское богослужение пастор пригласил всех в Фовангскую церковь, но он уже достаточно хорошо изучил селян, чтобы понимать: придут немногие. Зимой до Фованга было рукой подать, если звали поплясать или перекинуться в карты, а вот ехать на мессу оказалось ужасно далеко. Никому не хотелось чувствовать себя бедными родственниками, усаживаться на скамьи, согретые другими, вдыхать испарения чужих людей. Так что рождественскую мессу в эту злосчастную зиму Кай Швейгорд отслужил в полупустой церкви, и это с неизбежностью породило выражение «Бутангенская месса», то есть богослужение перед кучкой людей, с гуляющим от стены к стене полупустого помещения эхом.
Но в глубинах озера покоилось нечто, на что селяне могли положиться, – некая мощь, отлитая из скорби и тоски. И вот пошел слух, что когда второй колокол достигнет пределов той далекой страны, что называется Саксонией, и когда там заново отстроят старую церковь и вознесут на колокольню Халфрид, то Гунхильд отзовется, жалобно и печально зазвонив из-под воды. Так сестры и будут перекликаться: происходящее в Дрездене будет находить отзвук здесь, и наоборот, тамошний колокол зазвонит, случись что важное в Бутангене.
В январе к легенде о Сестриных колоколах добавилась последняя и – как выяснилось позже – важнейшая глава. Деревенский дурачок Арвид Налле, тот самый, что нашел Герхарда Шёнауэра, рассказал, что какой-то голос выманил его на лед. Что он, мол, заготовил для голодных птичек традиционный рождественский сноп и хотел поставить его в том месте, где он нашел замерзающего немца. Его сестры сочли это блажью, поскольку птиц там никто сроду не видал, да и сам Арвид слишком бестолковый, чтобы отпустить его туда одного. Но перед Рождеством у них было столько дел, что Арвид все-таки ускользнул туда в одиночку, воткнул шест со снопом в глубокий снег и побрел домой. По дороге он, по своему обыкновению, сосал налипший на варежку лед и озирался по сторонам, и вдруг со стороны незамерзшей части озера Лёснес послышались какие-то звуки. Сначала он подумал, что это плещется вода, но потом разобрал в перешедшем в шепот плеске свое имя.
Он подошел к самой кромке льда, и там голос стало слышно отчетливо. Голос был женский, голос взрослой женщины. Видеть он ее не видел, но не испугался, поскольку говорила она на бутангенском наречии. Похоже, Арвида она узнала. Женщина сказала:
– Сплошняков как народится семь подряд, две сестрицы с колокольни зазвонят.
Арвиду поверили: так часто бывает, что дети, которым не дается счет и письмо, наделены другим, более редким даром. Окончательно же убедило людей слово «сплошняки», ведь Арвид не мог придумать его сам. Многие, даже очень старые, покачали головой и сказали, что не знают такого слова, но на соседнем хуторе принимала роды Фрамстадская Бабка; рассказы об этом происшествии дошли и до нее, и ей вспомнилось, что она слышала это слово от своих предшественниц, старых повитух, и этим древним словом называли то, чего в округе не случалось долгие десятилетия.
– Сплошняки, – сказала она, – это мальчики, которые родятся у матери подряд, без девочек между ними.
Это пробудило в людях надежду. Они переглядывались и спрашивали себя, а нельзя ли и в самом деле воссоединить колокола: один вернуть из далекой Германии, а другой поднять из глубин озера Лёснес. При этом они никак не могли решить, что же труднее. И вот некоторые принялись судачить о том, что Астрид Хекне ждет ребенка, но дальше этого они уже не пытались загадывать.
Примерно тогда же – и по времени так близко, что она никак не могла слышать историю Арвида, – шестнадцатилетняя Гюда Бростад, вполне себе сообразительная, бегом примчалась домой почти ровно с такой же историей. В ее рассказе голос прозвучал из уст женщины в длинной красной юбке, звавшей подойти по льду поближе; ничего пугающего в ней не было, она повернулась к Гюде и произнесла то же самое, что слышал Арвид. Гюда сказала, что женщина говорила «обыкновенно», а поскольку девушка нигде за пределами села не бывала, самые башковитые додумались, что это существо говорило на бутангенском наречии. Кто-то спросил прямо, не Астрид ли Хекне видела Гюда, но на это она отрицательно покачала головой.
Гюда Бростад рассказала почти то же, что и Арвид Налле, но с небольшой поправкой. Гюда настаивала на том, что женщина сказала «два подряд». Расхождение объясняли тем, что на местном диалекте слова «семь» и «два» звучат похоже, но поскольку число «семь» больше, то вывод напрашивался один: только семеро сплошняков смогут снова свести Сестрины колокола вместе.
Потом эту женщину видели на льду еще несколько раз. Вскоре у нее появилось прозвище: ее называли то Красная Юбка, то Зимница, но прижилось другое – Колокольница. Некоторые вспомнили, что старушка Клара Миттинг, занимавшая на земле так мало места, имела привычку бормотать это немудреное прозванье.
Архитектор среди архитекторов
Герхард Шёнауэр ждал, когда взойдет солнце. Поспал пару часов, во сне видел ее и детей. Снова проснулся. Все несколько недель, пока он метался в горячке, ему было очень страшно засыпать, потому что, когда изнеможение в конце концов одолевало его, он погружался в кошмарный сон, где пробирался сквозь снежно-белый норвежский ад. Это был сон с падающими в церквях колоколами, с обмороженными дочерна ногами, с девушкой без лица, ищущей в воде своих детей. И он разом просыпался, окоченев от ужаса.
Много дней Герхард провалялся больным в постели, даже не зная, где эта постель. Врач решил, что можно обойтись без ампутации обмороженных пальцев на руках и ногах, но радости от этого было немного, поскольку, стоило Герхарду чуть немного замерзнуть, они мгновенно теряли чувствительность и не слушались его. По прибытии в Дрезден Шёнауэра, чтобы справиться с воспалением легких, определили в городскую больницу на Фридрихштрассе. Пролежав там все рождественские праздники, одним январским утром он проснулся и заговорил сам с собой по-норвежски, желая удостовериться, что весь прошлый год ему не приснился. Кончики пальцев горели как в огне, и он поспешил попробовать, сможет ли еще рисовать. Через три недели он управлялся с карандашом почти как прежде. Из больницы его выписали, но воспаление легких никак не проходило. Грудь будто сдавливало, дышал Шёнауэр с сипением, время от времени его бросало в жар.
Только одно воспоминание поддерживало его дух. Ее лицо. Рисунок стоял в рамке на ночной тумбочке, где прежде Герхард держал портрет матери. Как только церковь соберут на новом месте, он получит вознаграждение. И тогда назад, в Норвегию. Увидеть детей. Навести порядок в делах. И снова сюда, вместе. На первом же поезде, на последние деньги.
Он обещал ей это в двух своих письмах. В обоих ответных посланиях она сообщала о своем согласии.
Теперь Шёнауэр, стараясь не шуметь, спустился из мансарды и вышел в зябкую утреннюю сырость. Он снова поселился в прежней комнате на Лерхенштрассе, и когда ему после всех забот выпадала свободная минутка, он радовался уличному шуму, из-за которого это жилье сдавалось так недорого. Звуки города были такими домашними, такими привычными. Громыхание железной дороги, побудки в казарме заглушали северную тишь, которая никак не хотела его отпускать.