Интерн пожал плечами. Он уже привык к строптивым пациентам.
– В таком случае мы наложим вам на ребра давящую повязку. Это должно немного помочь. Остальную работу сделает время, надо только ему не мешать. На это могут уйти недели, а может, и месяцы. А главное – избегайте ударов и резких движений, затрагивающих грудную клетку, договорились?
Его попросили раздеться, и к нему подошла медсестра с широкой лентой специального пластыря. Она измерила у него расстояние между грудиной и позвоночником и отрезала шесть лент одинаковой длины по шесть сантиметров шириной. Конец первой ленты наклеила прямо на кожу возле грудины, провела ее под правым соском, постепенно изгибая вниз. Когда она дотронулась до сломанных ребер, Мартен поморщился. Медсестра обвела ленту вокруг правого бока и закрепила возле самого позвоночника. Потом повторила ту же операцию со второй лентой, на этот раз наложив ее внахлест на первую и образовав косой крест. Таким же манером она наклеила шесть параллельных полос, перекрещивая их три на три.
– Когда полосы перекрещиваются, повязка лучше держит, – объясняла медсестра, прикасаясь холодными пальцами к его коже.
У него возникло впечатление, что правый бок затянули в корсет. Он осторожно оделся и поблагодарил их.
– Сделайте милость, – сказал ему интерн, – ну, скажем так, в благодарность за то время, которое мы с вами занимались. Отправляйтесь домой и полежите спокойно хотя бы до завтрашнего утра.
Мартен ничего не обещал, разве что подумать об этом. Но ему стало гораздо лучше.
Ровно в шесть он вышел из клиники и сел в автомобиль. Боль так и осталась, но то ли от действия анальгетика и миорелаксанта, то ли от пластырей, то ли от эффекта плацебо из-за самого визита к врачу, стала намного меньше. Сервас остановился возле аптеки на Нарбоннском шоссе и предъявил рецепт. Ладно, сказал он себе, теперь у меня вычищена десна, сломанная грудная клетка выздоравливает; можно снова в атаку…
Отъехав от аптеки, Мартен повернул в сторону центра и воспользовался щитком с надписью ПОЛИЦИЯ, чтобы припарковаться во втором ряду на бульваре Лазар-Карно, перед «Фнаком». Потом поднялся на второй этаж в книжный магазин и сделал набег на романы Эрика Ланга, вышедшие после 1993 года, заказал те, которых не было на полке, и вышел.
Он уже сел в машину, но вдруг ощутил знакомое зудение в шее, где-то между пятым и шестым позвонком. Словно слабый нервный импульс пробежал по спинному мозгу и передал сигнал в центр. За ним кто-то наблюдал… С годами у него развилось настоящее чутье на такие вещи.
Сервас обернулся и внимательно осмотрел бульвар. Дождь, который начался в пять часов, собирался перейти в снег.
Должно быть, он ошибся.
Никого.
Я за ними наблюдаю. Я их вижу.
Я знаю, кто они, как они живут. Кто может сказать, на что способен ради любви? Ради любви к человеку, который всю жизнь прожил сквозь слова, смешивая все, что видел в настоящей жизни, с тем, что открывалось ему на другой планете. Я сижу за рулем своей машины, стою на тротуаре или подглядываю за ними сквозь запотевшие окна кафе… Я слушаю их разговоры у барной стойки, вижу их, тайком наблюдаю за ними, а они продолжают жить своей реальной жизнью у меня перед глазами, играть в настоящие игры, любить настоящей любовью. Колеоптерист[26], разглядывающий жуков-геркулесов, листоедов, жужелиц и жуков-оленей, вот кто я такой… А знаете ли вы, что существует около сорока тысяч видов жужелиц и около тридцати семи видов листоедов? Нет, конечно, не знаете. Я наблюдаю их каждый день и все время узнаю о них что-то новое… Больше всего они выдают себя по вечерам; они просто раздеваются догола, сами того не зная. Когда их дома и квартиры освещены, а за окнами темная ночь, когда они еще не закрыли шторы и не задвинули засовы, пряча свою секретную жизнь. Вот тогда я вхожу к ним без их ведома, и там гляжу на них.
Я знаю, кто они такие…
Она, очень красивая рыжая женщина, присматривает за беленьким мальчиком, сыном сыщика. Она что, спит с его отцом? Ты так красива… И ты смотришь на него с той же любовью, какой любишь его сына. У выхода из школы ты назвала его Гюставом… Я вижу, как ты вынула заколку из своих огненно-рыжих волос, освободила их, тряхнув головой, и тебя словно пламенем обдало. Я мельком увидел тебя в черном лифчике на белой-белой коже, ты не задернула штору, и тебя мог увидеть каждый. И у тебя для этого достаточно оснований… Мы недооцениваем сторонние взгляды, чужое любопытство… Ты выглядываешь в окно, и я на какой-то миг вижу твою дивную грудь в черных чашечках.
По дому бегают дети. Я улавливаю весь их детский гомон. Они непоседливые и веселые, живые и озорные – в общем, нормальные дети. А я вспоминаю свое детство. Оно не было ни веселым, ни непоседливым, ни нормальным… Мой отец был жук-олень, и он доводил меня до изнеможения своими мощными ментальными жвалами. А мать была листоедиха. А я – жужелица, не способная летать. Вот что они со мной сделали.
А еще там есть мужчина, который, входя, целует тебя в губы и берет на руки детей. Твой муж… Заместитель того, другого… У него хитрый и коварный вид. Но не такой хитрый, как у его патрона. У отца Гюстава. У этого ловкого полицейского. У Серваса. Вот он по-настоящему опасен… Его надо остерегаться. Он – муравьиный лев, страшное хищное насекомое, которое роет в песке смертельные ловушки, длинные ходы, а сам прячется в них и поджидает, когда какое-нибудь несчастное насекомое упадет в ловушку, прямо к нему в пасть. Им движет неодолимая сила, безмолвная ярость – это написано у него на лице. Он никогда не отдыхает. И не отдохнет до тех пор, пока не разгадает эту историю до последнего слова… ведь он же муравьиный лев.
Но у него есть уязвимое место. Я наблюдаю за ним сквозь окно в доме его друзей, спокойно сидя в машине, а по радио передают «I Feel Love» Донны Саммер.
11. ПятницаУжас
На Шарлен Эсперандье было облегающее платье из черного трикотажа, перетянутое в талии широким поясом с массивной круглой пряжкой, и высокие черные сапоги из мягкой кожи. Платье заканчивалось сантиметров на двадцать выше колен, и от подола до верхней кромки сапог ее великолепные ноги плотно облегали сетчатые колготки со сложным рисунком из ромбов и крестиков. Когда она появилась на пороге своего дома, у Серваса зашлось сердце. На ее сверкающих, огненно-рыжих, как осенние листья, волосах сидела шапочка из витой шерсти, щеки разрумянились от мороза. Она всегда была до жути хороша, и когда-то, глядя на нее, Сервас понял, что перед ним самая красивая женщина Тулузы.
Не так-то легко было не замечать такую красоту, обращаясь к ней, и он был уверен, что именно красота устанавливала между Шарлен Эсперандье и остальными особую форму дистанции, и ей приходилось делать двойное усилие, чтобы с ней обращались как с простой смертной.
– Привет, – сказала она.
– Привет.
В их отношениях всегда присутствовала странная смесь неловкости и влечения… И эту двусмысленность никто из них не решался отбросить, поскольку оба знали, что такой шаг будет иметь неисчислимые последствия и для их близких, и для них самих.
Гюстав появился из-за угла дома и побежал к нему через сад, где уже было темно. Он пока не говорил «папа», но такая встреча уже сама по себе согревала сердце. Сервас прижал сына к себе и взъерошил ему волосы, все в снежных хлопьях, которые, однако, сразу таяли и на земле, и на волосах у его мальчика.
– Сад ему на пользу… Ну, как ты? – сказала она, вглядываясь в ссадины и порезы на его лице. – Венсан рассказал мне про вчерашнее.
Она обняла мальчика. Шарлен и Гюстав понимали друг друга, почти как мать и сын. Это она помогала Мартену приручить его в самом начале, когда Гюстав неистово требовал своего другого папу. Когда их обоих каждый день охватывала тревога при мысли, что после операции начнутся осложнения и жизнь Гюстава окажется в опасности. Когда Мартен снова вышел на работу после временного отсутствия. Шарлен привязалась к Гюставу. И никогда не устранялась, если надо было с ним посидеть. Впрочем, она обладала еще одним качеством, которое он отметил с самой первой встречи: глубоко укоренившимся материнским инстинктом, который пересиливал все остальное.
Мартен велел сыну сесть в машину и поблагодарил Шарлен.
– Он хорошо выглядит, – сказала она, понизив голос.
Сервас улыбнулся, словно хотел ободрить ее. Шарлен хорошо, как и он сам, знала, что Гюставу еще далеко до полного выздоровления. Целый год после трансплантации над головой мальчика, как дамоклов меч, висела опасность всяческих осложнений: и со стороны сосудов, и со стороны печени и пищеварения, и страх отторжения имплантата, и хроническая почечная недостаточность, и послеоперационные инфекции (а они наступали в шестидесяти процентах случаев трансплантации печени у детей). Мартен читал статистику. Большинство медицинских бригад сообщали о выживаемости от 80 до 90 % через год после операции. Через 5–10 лет статистика выживаемости падала до 70–80 %. Что же до имплантата, то он приживался в 50–70 % случаев. А это означало, что Гюстав, если выживет, имел один шанс из двух когда-нибудь подвергнуться повторной трансплантации. Иногда Мартен просыпался среди ночи весь в поту, в ужасе от такой мысли.
– Хочешь видеть Флавиана и Меган? – спросила Шарлен, указывая на дом.
– В другой раз.
Она кивнула и скрылась в доме.
В эту ночь, обложившись подушками, с кучей книг, сваленных рядом на перине, со стаканом воды и таблетками анальгетика на ночном столике, Сервас снова углубился в чтение в круге света от настольной лампы. А за окном тихо падал снег.
Проходили часы, и Мартен все больше позволял Лангу завлечь себя словами. Это было мучительное чтение – пусть кто-то и находил его привлекательным, – особенно в такой час, когда повсюду царила тишина. Он не относил себя к людям впечатлительным: ему доводилось встречать врагов и пострашнее тех, о ком писал романист, вооруженный только своим воображением и текстовым редактором. Но Сервас должен был признать, что Ланг знал свое дело, когда надо было внедрить в мозг читателя чувство нарастающей тревоги и беспокойства.