— Мы никак не ожидали тебя так рано! — вскричал Филометр.
— Разве в самом деле так рано? — спросила Клеопатра. — Или, может быть, я тебе помешала и ты забыл меня ждать?
— Как ты несправедлива, — возразил царь. — Ты знаешь, что как бы рано ты ни явилась, все-таки это будет поздно для моих желаний.
— И для наших, — воскликнул коринфянин Лисий. — Твой приход никогда не бывает ни рано, ни поздно, а всегда вовремя, как счастье, венок победы или выздоровление.
— Выздоровление? Значит, кто-нибудь был болен? — спросила Клеопатра, и глаза ее опять заискрились живым и насмешливым умом.
— Я вполне понимаю Лисия, — отвечал Публий вместо своего друга. — Однажды я упал вместе с лошадью на Марсовом поле и долго потом пролежал в постели. Тогда я понял, что нет блаженнее состояния, как ощущение снова возвращающейся жизни и силы. Лисий хочет сказать, что никогда так хорошо себя не чувствуешь, как в твоем присутствии.
— Да, — подхватил Лисий, — мне кажется, что царица принесла нам выздоровление, потому что в ее отсутствие мы чувствовали себя больными и страдали от страстного ожидания. Твое прибытие, Клеопатра, есть самое действенное лекарство и возвращает нам здоровье.
Клеопатра милостиво опустила опахало в знак благодарности, и от быстрого рассчитанного движения ярко сверкнули бриллианты, украшающие драгоценную ручку опахала. Потом она ласково обратилась к обоим друзьям:
— Ваши слова сказаны с добрым намерением и различаются между собою так, как два камня в одном драгоценном уборе: один из них блестит потому, что он искусно отшлифован и, следовательно, имеет много граней, другой же алмаз настоящий, и потому горит только собственным огнем. Истина и правда одно и то же; египтяне для обоих этих выражений имеют только одно слово, и твоя дружеская речь, мой Сципион — ведь я могу называть тебя просто Публий? — твоя дружеская речь, Публий, кажется мне искреннее рассчитанной на тщеславный слух речи твоего красноречивого друга. Прошу тебя, подай мне руку!
Раковина, в которой она сидела, опустилась на землю, и царица, поддерживаемая Публием и своим супругом, отправилась с гостями в зал.
Как скоро завеса за ним опустилась, Клеопатра тихо сказала несколько слов царю и опять обратилась к римлянину, к которому подошел теперь евнух.
— Ты прибыл к нам из Афин, Публий, но, кажется, ты не очень усердно изучал логику, иначе как же могло случиться, что ты, который считаешь здоровье за высшее благо и только что объявил, что нигде так хорошо себя не чувствуешь, как в моем присутствии, тем не менее так быстро покинул нас после процессии; можно узнать, какие занятия…
— Наш благородный друг, — отвечал евнух, низко кланяясь и не давая договорить царице, — находит особенное удовольствие в беседе с бородатым отшельником Сераписа и, по-видимому, там думает найти краеугольный камень своих занятий в Афинах.
— И он прав, — согласилась Клеопатра, — потому что именно там он может научиться размышлять о той жизни, о которой в Афинах меньше всего говорят, о будущей жизни, хочу я сказать.
— Жизнь принадлежит богам, — ответил римлянин. — Она приходит всегда слишком рано, и не о том я говорил с отшельником; могу сообщить Эвлеусу, что то, чему я научился у этого странного человека, касается именно прошедших вещей.
— Разве это возможно, — воскликнул евнух, — чтобы кто-нибудь, кому Клеопатра предлагает разделить ее общество, мог так долго думать о чем-нибудь другом, кроме прекрасного настоящего?
— Ты поступаешь очень благоразумно, — быстро проговорил Публий, — думая только о настоящем и забывая свое прошлое.
— Оно было полно забот и труда, — ответил евнух с большим самообладанием, — это знает моя повелительница от своей высокой матери, да и сама видела это своими очами и всегда защитит меня от незаслуженной ненависти могущественных врагов, преследующих меня. Позволь мне, царица, попозже явиться на пир; этот благородный господин заставил меня ждать себя в Серапеуме целый час, а распоряжения относительно новой постройки в храме Исиды должны быть окончены сегодня, чтобы завтра рано утром доложить о них в совете твоему высокому супругу и его высочайшему брату Эвергету…
— Ты свободен, — перебила евнуха Клеопатра.
Когда евнух удалился, царица близко подошла к Публию и сказала:
— Ты враждебно относишься к этому, может быть, неприятному, но во всяком случае полезному и весьма достойному человеку. Можно мне узнать, отталкивает ли тебя от него его наружность или его деяния вызывают в тебе не только отвращение, а если я верно заметила, даже ненависть.
— И то, и другое, — ответил Публий. — Я и раньше не предполагал в этом получеловеке ничего хорошего, а теперь знаю наверное, что, если бы я заблуждался, это было бы для него гораздо лучше. Завтра я попрошу у тебя только час времени, чтобы сообщить тебе о нем некоторые вещи. Так все это грустно и отвратительно, что не годится говорить о нем на праздничном пире, предназначенном для радости и веселья. Не старайся угадывать, это дела прошлого времени и ни тебя, ни меня не касаются.
Главный управитель и виночерпий прервал их беседу приглашением к столу, и царская чета вместе со своими гостями возлегла за пиршественный стол.
Восточная пышность соединялась с эллинским изяществом в этом небольшом покое, где Птолемей Филометр больше всего любил веселиться со своими друзьями.
Так же как приемный зал, этот покой освещался сверху, потому что в стенах не было окон, а изящные алебастровые колонны с коринфскими капителями в виде листьев аканта покрывались крышей только по краям, середина же оставалась открытой.
Теперь вместо потолка была протянута золотая, украшенная хрустальными полумесяцами и звездами сеть с такими мелкими петлями, что сквозь нее не могли проникнуть ни мотыльки, ни летучие мыши.
Сотни светильников ярко освещали торжественный зал; каждый светильник имел несколько лампад, поддерживаемых бронзовыми и мраморными изваяниями прелестных детских фигур.
На мозаичном полу было изображено появление Геракла на Олимпе, пир богов и удивление смущенного героя перед великолепием небесного пиршества. Желтые мраморные стены зала, отражая в себе тысячи огней, увеличивали блеск и яркость освещения. Искусные мастера инкрустировали эти стены ценными поделочными каменьями: ляпис-лазурью, малахитом, кварцем, красной яшмой, агатом и колчеданом, сложив из них различные фигуры: фрукты, дичь, музыкальные инструменты. На пилястрах виднелись маски комических и героических муз, факелы, тирсы, обвитые плющом и виноградными листьями, и флейты Пана [27].
Все это было сделано из золота и серебра, украшено дорогими каменьями и рельефно выделялось на мраморе.
С фриза смотрел на пирующих великолепный барельеф, изображавший шествие Диониса [28]. Барельеф был изваян из слоновой кости и золота скульптором Бриаксисом [29] для Птолемея Сотера [30].
Все было красиво, роскошно и все ласкало и веселило глаз, пока Клеопатра не вступила на трон. Тогда она здесь, как и в своих покоях, расставила мраморные бюсты величайших эллинских философов и поэтов от Фалеса [31] до Стратона [32]и от Гесиода [33] до Каллимаха [34]. Она говорила, что за своим столом не желала видеть тех, кто еду, питье и смех предпочитает серьезным речам.
Вместо того чтобы сидеть на скамье или в ногах на ложе супруга, как требовал обычай, когда на пирах присутствовали женщины, Клеопатра возлегла на особенное, для нее приготовленное ложе, за которым стояли бюсты поэтессы Сапфо [35] и подруги Перикла [36] Аспазии [37].
Она требовала, чтобы ее считали философом и если не поэтом, то по крайней мере тонким знатоком поэзии и музыки; к тому же зачем ей сидеть, когда она умеет так живописно раскинуться на подушках и красиво подпереть рукой голову? Если рука и не была особенно хороша, зато всегда украшена золотом и самыми лучшими александрийскими каменьями, но главным образом она предпочитала возлежать, а не сидеть, чтобы показать свои ножки. Ни одна женщина в Египте и Греции не могла похвастаться такой маленькой, изящной ногой.
Сандалии тоже были сделаны так, что закрывали обе подошвы ног, а изящные белые пальцы с розовыми ногтями оставались совершенно открытыми.
За ужином Клеопатра, так же как мужчины, снимала свои сандалии и сперва прятала ноги под одежды, а когда следы от ремней должны были, по ее расчету, исчезнуть, выставляла ножки наружу.
Евнух Эвлеус был самым усердным поклонником этих ножек, не потому, что они были так прекрасны, а потому, как он сознавался сам, что по движению пальцев он угадывал то, что искусно умели скрывать ее рот и глаза.
Ложи из эбенового дерева были разостланы по три в виде подковы. Подушки из матовой оливкового цвета парчи с нежными золотыми и серебряными узорами манили гостей на отдых.
Царица, пожимая плечами, казалась недовольной. Дворцовый управляющий, пошептавшись с царицей, указал приглашенным их места.
Царица заняла самое крайнее ложе на правой стороне, царь на левой. Ложе, находящееся между ними, предназначенное для Эвергета, брата царской четы, оставалось незанятым.
Публий занял место в группе на правой стороне, возле Клеопатры. Коринфянин Лисий — по левую сторону, против Публия, возле царя.
Два места возле Лисия оставались пустыми; рядом с римлянином возлег храбрый и умный Гиеракс, друг и вернейший слуга Птолемея Эвергета.