Пока слуги осыпали весь зал розовыми лепестками, брызгали на пол благовонной водой и перед каждым ложем расставляли маленькие серебряные столы с тяжелыми красно-бурыми с белыми крапинками порфировыми досками, царь с дружеским приветом обратился к своим гостям, извиняясь за их малое число:
— Эвлеус должен был нас покинуть для занятий, а наш царственный брат сидит теперь за книгами с Аристархом [38], прибывшим с ним из Александрии, но он обещал быть непременно.
— Чем нас меньше, — сказал Лисий, низко склоняясь, — тем почетнее быть в числе этих избранных.
— Я рассчитывала из хороших выбрать лучших, — заметила царица, — но моему брату Эвергету и это небольшое число приглашенных показалось чересчур большим. Он в чужом доме распоряжается так же, как в своем, и запретил управляющему приглашать наших ученых друзей, из которых тебе знаком Аристарх, превосходный учитель мой и моих братьев, а также наших иудейских друзей; они вчера разделяли нашу трапезу, и я поместила их в число приглашенных. Впрочем, мне это даже приятно, я люблю число муз, и, может быть, он хотел этим оказать честь тебе, Публий. Ради тебя же, следуя римскому обычаю, мы останемся сегодня без музыки. Ты ведь говорил, что не любишь музыки, особенно во время еды. Эвергет сам хорошо играет на арфе, и тем лучше, что он придет позже. Послезавтра день его рождения, и он хочет его провести у нас, а не в Александрии; жреческие послы, собравшиеся в Брухейоне [39], прибудут сюда для поздравления, и мы хотим устроить для него блестящий праздник. Ты, Публий, не любишь Эвлеуса, а он отлично умеет устраивать подобные празднества, и я надеюсь, что он нам придумает что-нибудь новое.
— На завтра мы устроим большое торжественное шествие! — вскричал царь. — Эвергет любит блестящие зрелища, и мне бы очень хотелось ему показать, как глубоко радует нас его посещение.
Красивые черты царя при этих словах, шедших прямо от сердца, приняли особенно привлекательное выражение, но царица задумчиво промолвила:
— Да, если бы мы были в Александрии, но здесь, между египтянами…
IX
Громкий смех, гулко отдавшийся в мраморных стенах царского жилища, перебил последние слова Клеопатры, сперва испугавшейся, но потом дружески улыбнувшейся при виде своего брата Эвергета. Молодой царь, оттолкнув управляющего, подходил к пирующим, рядом с ним шел пожилой грек.
Клянусь всеми жителями Олимпа и всеми богами и звериным сбродом, населяющим храмы на Ниле, — воскликнул вновь пришедший, причем он так громко смеялся, что тряслись и дрожали его мясистые щеки и колыхалось все его огромное молодое тело, — клянусь твоими хорошенькими маленькими ножками, Клеопатра, которые ты так хорошо умеешь прятать и которые всегда можно видеть; клянусь всеми твоими добродетелями, Филометр, я думаю, что вы решили превзойти великого Филадельфа или нашего сирийского дядю Антиоха и хотите устроить небывалую процессию и в честь меня! Право, так! Я сам приму участие в этом чуде и с моим толстым телом изображу Эрота с колчаном и луком. Какая-нибудь эфиопка должна изображать мою мать Афродиту! Великолепное будет зрелище, когда чернокожая красавица выйдет из белой морской пены! А что вы скажете о Палладе [40] с короткой шерстью вместо волос, о харитах с широкими эфиопскими ногами на плоских ступнях и о египтянине с бритой головой, в которой отражается солнце вместо Феба-Аполлона [41]?
С этими словами двадцатилетний великан бросился на ложе между сестрой и братом. Царь представил ему Публия Сципиона, Эвергет не без достоинства приветствовал римлянина; потом Эвергет подозвал одного из благородных македонских юношей, разносивших вино, подставил ему свой кубок, выпил и, не ставя на стол, протянул его еще два раза; потом запустил руки в свои белокурые растрепанные волосы и воскликнул:
— Я должен наверстать все то, что вы выпили раньше меня. Доклед, еще кубок!
— Необузданный, — упрекнула Клеопатра полушутя-полусерьезно, грозя пальцем. — Какой у тебя вид?
— Как у Силена без козьих ног, — отвечал Эвергет. — Доклед, дай мне зеркало, поищи там, куда смотрит царица, и ты его непременно найдешь. А, право, отражение, которое я вижу в зеркале, мне нравится. Я вижу там череп, на котором, кроме двух корон Египта, можно поместить еще третью, а внутри этого черепа столько мозгов, что ими можно было бы с избытком начинить головы четырех цариц. Я вижу еще острые глаза грифона [42], которые остаются такими даже и тогда, когда их обладатель выпил лишнее. Единственное, что его портит, так это толстые щеки, и если они будут увеличиваться, то грозят закрыть глазам доступ к свету. Этими руками этот молодец задушит при случае взрослого гиппопотама, а цепь, украшающая эту шею, длиннее в два раза той, которую носит самый упитанный египетский жрец. Я вижу в этом зеркале человека, выпеченного из другого теста, чем остальные люди, и если бы это изящное создание надело прозрачные ткани, что ты могла бы иметь против, Клеопатра? Птолемеи должны заботиться о ввозной торговле в Александрию. Это предвидел великий сын Лага, и какая же торговля могла бы быть с Косом, если бы я не покупал тончайшего бомбикса, когда даже ты, царица, кутаешься, как весталка, в тяжелые ткани? Венок мне на голову, еще другой и вина в кубок! Пью за благоденствие Рима, за твое счастье, Публий Корнелий Сципион, и твое, мой Аристарх, за наши критические мнения, за тонкие мысли и крепкие напитки!
— За крепкие мысли и тонкое питье! — быстро уточнил Аристарх, поднял кубок, блестящими глазами посмотрел на вино и медленно приблизил к нему свой изящный слегка выгнутый нос и тонкие губы.
— Ого, Аристарх, — заметил Эвергет, наморщив свой высокий лоб, — ты мне больше нравишься, когда следишь за точностью слов в твоих стихах и письмах, чем когда критикуешь гостей веселящегося царя. Тонкое питье следует пить понемножку, а это я предоставляю птицам, живущим в тростниках.
— Под тонким питьем, — спокойно ответил великий критик юного царя, поглаживая узкой рукой свои седые волосы, — под тонким питьем подразумеваю я такой напиток, как это вино. Пил ли ты что-нибудь подобное соку этого винограда из Антимиа, что предложил своим гостям твой высокий брат? Твой тост показывает в тебе сильного мыслителя и поклонника лучшего напитка.
— Хорошо сказано! — воскликнула Клеопатра, хлопая в ладоши. — Видишь, Публий, это была проба гибкости александрийского языка.
— Да, — прервал Эвергет, — если бы на войне сражались словами вместо копий, то господа ученые из Мусейона с Аристархом во главе выгнали бы из Александрии союзные войска Рима и Карфагена в два часа.
— Но ведь мы не на поле сражения, а за дружеской трапезой, — успокаивающим тоном ласково заметил царь. — Ты даже подслушал нашу тайну, Эвергет, и осмеял наших добрых черных египтян. Я бы охотно посадил на их место бледнолицых греков, если бы Александрия принадлежала мне, а не тебе, но для твоего праздника в них недостатка не будет.
— Неужели вам еще доставляют удовольствие эти вечные процессии гуськом? — спросил юноша, развалясь на ложе и подложив руки под голову. — Лучше я стану так пить, как Аристарх, чем созерцать в продолжение нескольких часов это великолепное зрелище. Только при соблюдении двух условий спокойно и терпеливо соглашусь я скучать, как обезьяна в клетке: во-первых, если такое зрелище доставит удовольствие нашему римскому гостю, Публию Корнелию Сципиону, хотя, с тех пор как нас ограбил дядя Антиох, наши торжества нельзя и сравнивать с триумфальными шествиями, а во-вторых, если вы позволите мне самому принять участие в предполагаемой процессии…
— Ради меня, мой царь, — промолвил Публий, — не надо никаких торжественных процессий, особенно таких, на которые я обязан смотреть.
— А мне они всегда доставляют удовольствие, — сказал Филометр. — Я никогда не устану смотреть на красивые группы и веселые толпы людей.
— И я! — воскликнула Клеопатра. — Меня бросает в жар и холод, даже слезы выступают на глазах, когда торжество разгорается в полную силу. Такая громадная масса, повинующаяся одной воле, действует всегда внушительно. Капля воды, песчаное зерно, один камень — ничтожны каждый в отдельности, но миллионы их, соединенные вместе, образуют моря, пустыни и пирамиды. Так и тысячи людей вместе производят сильное впечатление. Я не понимаю, Публий Сципион, что тебя, обладающего такой сильной волей, не увлекает эта могучая соединенная воля!
— Да разве в народном празднике может быть речь о воле? — спросил римлянин. — Здесь всякий подражает другому и повторяет слова другого; я же люблю сам пробивать себе дорогу и подчиняться только законам и обязанностям, которые возложило на меня государство, мое отечество.
— Я с детства привык видеть эти зрелища, — сказал Эвергет, — с самых лучших мест, и судьба наказала меня за это равнодушием ко всему подобному. Но бедняки видят всегда только носы, кончики волос и спины участвующих, и потому-то они всегда и восхищаются зрелищем, которого не видят. Публия Сципиона, как вы слышали, это тоже не занимает. Что ты скажешь, Клеопатра, если я сам приму участие в моем празднике, я говорю моем, потому что он устраивается в честь меня. Это было бы ново и забавно.
— Я думаю скорее ново и забавно, чем достойно, — заметила с горечью Клеопатра.
— Но ведь это-то и должно быть приятно, — засмеялся Эвергет, — потому что ведь я не только брат; но и соперника всегда приятнее видеть униженным, чем возвеличенным.
— Ничто не дает тебе права говорить так, — сказал царь тоном сожаления и мягкого упрека. — Мы тебя любим и, чтобы забыть все старое, просим тебя даже в шутках не упоминать об этом.
— И не порочь своего достоинства как царя и звания ученого неуместным шутовством, — прибавила Клеопатра.