«Хозяин не убоится ночи в лесу. Сама земля согреет тело, не позволит холоду одолеть дух», — так учила его Аксинья, отправляя в лес еще пацаненком, худым и испуганным.
Он дважды чуть не умер — метался в лихорадке, мучился от жара и удушья, а она лишь качала головой. Разочарованная им, как всегда. Батюшка хмурил брови, но не перечил своей первой, главной своей жене.
— Гарем, мать вашу, — прошипел Дема, натягивая покрывало.
Он бы и хотел не думать об отце. Закрыть глаза и не видеть его седую голову, восковое лицо, рубаху, не скрывающую костей, обтянутых кожей. На деревянных носилках они с Лежкой несли его мертвого через лес, а Батюшка высился над ними, грозный, как обычно, суровый даже, но какой-то маленький, высохший, а потому не казавшийся настоящим. Словно кукла. Жалкий муляж.
Ведь не мог человек, одним прикосновением умеющий остановить сердце зверя, стать таким — безвольным стариком, умершим от дряхлости и бессилия в собственной моче? Просто не имел права стать безумцем с трясущимися руками. А потому лесу в тот день Демьян отдал не отца, а незнакомца.
Ему было и правда жаль старика, которого они осторожно опустили на траву круглой поляны. Но признать в нем отца, а тем более Батюшку, Дема так и не смог. Прикоснулся губами к холодному лбу, как было принято, помолчал, вслушиваясь в сдавленные рыдания Глаши, и зашагал обратно к дому.
Ни единой струнки в душе его не зазвенело. А тут, гляди-ка, стоило только зайти в лес, как образ отца начал мерещиться в каждой тени. Сколько раз Хозяин ходил по этим тропам к большой воде? Сколько ночей мерз на еловых ветках? Брал ли он с собой запретное покрывало? Говорил ли с ночными птицами, кивал ли старому лосю? Что рассказывал ему никогда не засыпающий лес? Какие соки струились в стволах деревьев под чуткой его ладонью?
Мысль, что отец никогда не ответит ему, доставляла Демьяну странную тянущую боль в груди. Он давно не испытывал ничего, кроме тихо рокочущей злобы, и новые чувства казались теперь невыносимыми. Демьян долго ворочался, то уходя в беспокойную дрему, то вскакивая от ощущения, что кто-то смотрит на него немигающим взглядом.
— Конечно, смотрит, хорек ты глупый… Ты же в лесу. И что? — успокаивал он себя, но легче не становилось.
Казалось, отец стоит в тени зарослей, гладит бороду желтоватой мертвой рукой и смотрит на сына, как обычно смотрела мать. Мол, что ж ты, Дема, нас подвел? Что ж ты, мальчик наш, получился таким никчемным? Почему лес пугает тебя так сильно, что ты не смог встать с Батюшкой плечом к плечу? Почему сбежал, сын? Почему струсил?
Слишком много вопросов для одной ночи в холодном лесу, решил Дема. Поднялся с еловой постели и тут же угодил в глубокую болотную яму.
Демьян мог бы поклясться, что, устраиваясь на ночлег, этой ямы он не заметил. А значит, ее не было. А значит, Аксинья не соврала. Лес, оставшийся без Хозяина, засыпал. Но свято место пусто не бывает. На смену ему проснулась вода. И тот, кто ею правит.
Стоило поспешить.
До сумерек Дема прошагал, не останавливаясь на отдых. В животе тоскливо ныло от голода, он нащупал в сумке запрещенный кусок хлеба — очередную тайную весточку сестры — и ухмыльнулся.
«Лес прокормит Хозяина, — вдалбливала в его вихрастую голову мать, отправляя сына в чащобу без единой крошки. — Птица, ягода, корешок. Хозяин должен знать, что предлагает в дар ему лес, и брать это как присущее по праву».
Своего первого зайца Дема поймал в девять лет. Подыхая от голода, на пятый день скитаний, отравившись ягодами еще в первый. Заяц дергался в силках, смотрел на Демьяна налитым кровью глазом и никак не мог окончательно задохнуться в слабых мальчишеских узлах.
— Если я тебя отпущу, то помру, — долго объяснял ему Дема, склонившись к силкам. — Понимаешь, я сдохну… А мне нельзя… Никак нельзя.
Нельзя, потому что обещал Фекле вернуться, — она плакала, стоя на самой кромке леса, когда провожала брата в путь. Слезы горошинами текли по ее щекам. А она не замечала их, и те падали вниз с острого подбородка прямо на платье — легонькое, голубое, с неровно отрезанным подолом. Почему-то его Дема запомнил лучше остального. А еще Полю. Она держала девочку за плечо, не давая побежать следом. И только шептала что-то, чуть шевеля губами. Каждый раз, когда Демьян оборачивался на них, то ловил ее строгий печальный взгляд и чувствовал, как страх уходит.
Аксинья его не провожала. Никогда.
В тот день зайца Дема все-таки задушил. Ободрал шкурку, выпотрошил, подвесил над костром. Но заснул. Мясо пересохло — жесткое, несоленое. Забилось между зубами. От него Дему вывернуло в кустах. Только зря загубил животинку.
С тех пор много листьев опало, чтобы сгнить и дать силы новой листве. Но тот заячий взгляд, налитый кровью и страхом, Демьян помнил так же отчетливо, как глаза провожавшей его Пелагеи.
— Не смей! — прикрикнул он на себя.
Стоило оживить в памяти фарфор ее тонкой кожи, русые с рыжинкой волосы в мягких волнах, глаза, отдающие зеленцой, как все внутри скручивалось от боли.
Было время, когда он все пытался подсчитать, на сколько лет Полина младше своих сестер. Тетка Глаша всегда казалась Демьяну древней старухой. Родившая троих, раз в три года, как по часам, она отдала им силы и всю свою красоту. Аксинья же, средняя сестра, была вне времени. Правила жизни не трогали ее, не касались даже слабым отголоском. Только Полечка, последняя из трех отцовых жен, и была самой жизнью. Полной света, падающего через густую листву, звонкой росы на заревом поле, сладкой земляники и студеной ночи, когда звезды опускаются на плечи любому, вышедшему глотнуть мороза.
Как можно было сравнивать сестер? Как можно было выставить единым списком года рождений, если это не имело никакого смысла? Не описывало ничего из тысяч вещей, которыми они были?
Ребенком Демьян думал, что Батюшка, должно быть, очень хороший человек, если три жены отдают ему всю любовь, что в них есть. Перед самым побегом Дема ненавидел отца за каждый вдох и выдох, за каждый день, который тот проживает в мире, где нет больше Поли. В странном их быте на краю леса не было места той любви, которая пожирала Демьяна подобно смертельной хвори. А значит, ни одну из своих жен Батюшка не заслужил. Может, только Аксинью, в наказание за грехи.
Но, подходя к озеру, хлюпая ногами в болотной жиже, Дема осознал наконец: этот мир так далек от реальности, что его нельзя мерить человечьими рамками. Хозяин взял своих женщин по праву сильного, как брал эти земли. В тот самый миг, когда они перешагнули порог дома, правда человеческая в них сменилась правдой лесной. И смешно рассчитывать, что правила людей поимеют тут хоть какой-нибудь вес.
— Вот и ты, Великое, — проговорил Демьян, подходя к берегу. — Это я пришел. Хозяин леса.
Камыши приветственно качнулись ему в ответ. Стая серых уток с шумом поднялась в воздух, ветер разнес их запах — мокрое перо, рыбий дух. Дема осел на мокрую землю, рыжую от песка, тяжело качнулась в нем дурнота предчувствия, но отступать было поздно.
— Спи, Великое, — попросил он. — Спи, нечего нам делить.
За мгновение до того, как его ладони опустились в озеро, из подтопленных зарослей бесшумно взлетела черная лебедица. Но этого Демьян не видел: глаза ему заволокла мутная, тяжелая вода.
Лесе снилось, как она идет по колено в траве, настолько густой, что не видно ног. Только ступни прикасаются к рыхлой влажной земле где-то внизу. Трава была мягкой и зеленой, без противного налета городской пыли, без желтых пятен, выгоревших на солнце. Если бы Леся не чувствовала, как колышутся от ее движений стебельки, то траву эту легко можно было бы принять за зеленоватую волну спокойной, большой воды.
«Надо же, как интересно», — думала Олеся, проводя ладонью по травяным головам, а те склонялись перед ней в приветственном поклоне.
Она лукавила. И трава эта, и высокое небо над головой не вызывали в Лесе особенного интереса. Не было ни любопытства, ни страха. Она не могла вспомнить, куда идет, но точно знала, что идти нужно. Обязательно. Просто шагать вперед, вдыхая аромат теплой травы.
Когда ветер принес ей отголосок девичьего смеха, словно серебряные колокольчики нежным переливом раззвенелись впереди, Олеся ускорила шаг. Она не любила опаздывать. Ей казалось, что в тот самый момент, когда она только движется навстречу чему-то важному, это важное уже свершается. Без нее.
Олеся смутно помнила, как часто она приходила намного раньше, чем следовало, в самые разные места. И томилась ожиданием, и злилась то ли на себя, то ли на того, кто только шел к ней. Но память эта утратила всякую нужность.
Так ли важно, снится ли ей этот лес, а может, Леся правда идет по нему, ощущая босыми ногами упругую силу земли? Так ли важно, что случалось с ней когда-то давно, когда-то раньше? Так ли важно это «раньше», если у нее теперь есть сейчас? Эта трава, эта лазурь неба, этот смех впереди.
Проход между высокими деревьями, по которому шагала Леся, становился все уже. Трава редела, ее сменяли колючий кустарник и прохладный мох на боках серых камней. Леся обходила их стороной, зябко ежилась. От лазурного неба ее отделяли перепутанные кроны деревьев. Может быть, там, высоко, солнце продолжало полуденно светить, но в чаще леса его сила меркла, запутавшись среди ветвей и коряг.
Смех раздался чуть ближе, эхо подхватило его, множа тысячью голосов, и Леся поспешила следом. Она шла, не видя ничего перед собой, то срываясь на бег, то оскальзываясь на болотных кочках. Голые ноги испачкались в грязи, глубокая царапина от острой ветки налилась кровью, очерчивая линию от щиколотки до бедра, но Леся не чувствовала боли. Каждый раз, когда смех звенел впереди, она рвалась к нему, моля чуть слышно, чтобы тот не исчез, чтобы довел туда, куда так отчаянно тянет ее через чащобы.
Что-то важное скрывалось в этом лесу. Олеся ловила на себе напряженные взгляды, слышала отголоски шепота. Но никто не спешил выходить на тропу, один лишь смех вел ее вперед. Когда деревья внезапно и резко расступились, Олеся обхватила серый ствол осины и спряталась за ним, всем телом прижалась к коре.