Сестры Шанель — страница 54 из 56

СЕМЬДЕСЯТ ВОСЕМЬ

ДОРОГАЯ ГАБРИЭЛЬ, АРТУРО БЫЛ ПРАВ. ЛУЧО УМИРАЕТ.

ДОРОГАЯ ГАБРИЭЛЬ, КАК ТЫ ЖИВЕШЬ БЕЗ БОЯ?

ДОРОГАЯ ГАБРИЭЛЬ, РАЗВЕ ЭТО НЕ СТРАННО? ТЕПЕРЬ Я ЗНАЮ, ЧТО ТАКОЕ РАДОСТЬ.

Слова казались абсурдной попыткой связать все воедино в красивую, аккуратную пачку, объяснить необъяснимое. Я скучала по сестре, но мне все еще нечего было ей сказать.

До одного февральского утра, когда я проснулась в панике, не понимая, где нахожусь: звуки и запахи Буэнос-Айреса все еще оставались для меня чужими. Потом увидела Лучо, спящего на кровати рядом, и почувствовала умиротворение. Я не могла отвести от него глаз, изучая каждую черточку, каждую частичку, словно хотела убедиться, что это он: густые черные волосы, широкие плечи, спортивное телосложение.

Теперь я знала, что написать.

«Дорогая Габриэль, – начала я, вспоминая тот день в ее квартире с видом на Сену и Трокадеро, сразу после женитьбы Боя. – Спасибо. Меня бы здесь никогда не было и ничего этого не случилось бы, если бы не ты».

Прежде чем запечатать конверт, я сняла с пальца цыганское кольцо – его камень приносил тепло и свет в самые темные закоулки – и положила его внутрь. Я хотела, чтобы оно было у Габриэль. Я больше не нуждалась в нем, в отличие от нее.

Через несколько недель пришло письмо от Эдриенн. Приехав в Аргентину, я сразу написала ей в Парк Монсо, сообщив, что я в Буэнос-Айресе и в безопасности. Я слышала ее довольный, счастливый голос прямо со страниц и едва не плакала от радости за нее и от тоски по ней. Когда Эдриенн переехала к Морису, я решила, что она сделала неправильный выбор. Но она оказалась права с самого начала. Она знала, что любовь – самое главное.

2 марта 1921 года

Дорогая Нинетт,

прошло чуть больше года с тех пор, как Бой покинул нас. Габриэль больше не плачет. Она уехала с этой гнусной Мисей Серт в Италию, в Венецию, и вернулась совсем другой. У нее новый любовник, Нинетт, – русский, великий князь! Изгнанный, конечно. Красивый. Блондин. Очень ухоженный. Я думаю, Габриэль надеется, что он сформирует армию и вернется в Россию. Тогда она сможет стать императрицей!

Наш дорогой Андрэ вырос. Теперь он молодой джентльмен. Увлекается регби, храбр, добр и оптимистичен.

Ах, Нинетт, чуть не забыла! Габриэль создает духи! Ты же знаешь, как она чувствительна к запахам. Она собирается на юг Франции со своим русским. Он знает одного ученого, который умеет сочетать запахи. Она и сама пробует разные вариации, но говорит, пока все не то. Она очень разборчива, ты же знаешь. Она снова погрузилась в работу, в свою следующую коллекцию.

Мы ужасно по тебе скучаем!

Целую,

Эдриенн.

Андрэ – храбрый, добрый и оптимистичный, совсем как Джулия-Берта. Письмо принесло облегчение. Чувство вины за то, что я не в Париже, исчезло. Все двигались вперед, мир продолжал жить.

СЕМЬДЕСЯТ ДЕВЯТЬ

Ради нас с Лучо мне хотелось замедлить время.

– Антониета, – сказал он однажды апрельским утром. – Ты такая холодная.

Он обнял меня.

В висках стучало. Легкие горели. Горло саднило от кашля. Я положила голову ему на грудь и подумала, что, возможно, никогда больше не смогу ее поднять.

– Ты больна, – проговорил он, крепко прижимая меня к себе, чтобы унять дрожь.

Приближалась лихорадка, я чувствовала это по тому, как боль щипала меня; перед глазами мерцали крохотные искры.

Теперь Лучо присматривал за мной. Он позвонил в аптеку и помог мне принять лекарство от головной боли и веронал для сна. Он заказал еду в номер и попытался заставить меня поесть. Я видела на его лице беспокойство за меня и напряжение, когда он пытался отогнать собственную головную боль. Его красивые черты, которые я знала лучше, чем свои собственные, были искажены му́кой, и я одновременно сочувствовала ему и восхищалась его силой.

Через неделю я смогла сесть в постели.

Через две недели сказала, что мне лучше. Это был всего лишь затяжной кашель.

– Видишь, Лучо, – я повернулась к нему, – мне просто требовался отдых.

Но покой не приходил ни ко мне, ни к нему. В апреле приезжал Артуро, и в его голосе звучала интонация, которой я не понимала, пока не увидела Лучо глазами его брата. Ему не стало лучше. Ему становилось все хуже. К головным болям добавились головокружение, помутнение зрения. Лучо, который когда-то держал равновесие кентавра, ходил теперь шатаясь, держась рукой за стену, чтобы не упасть. Несмотря на протесты Лучо, Артуро настоял на том, чтобы послать за доктором. Потом, спрятавшись за дверью, я подслушала разговор.

– Мы мало что знаем о таких травмах головы, – говорил врач. – Особенно если они получены на поле боя.

Артуро перешел на шепот:

– Сколько времени у него осталось?

– Недели. Месяцы. Трудно сказать.

Я плакала в коридоре, где Лучо не мог меня видеть, а Артуро пытался утешить меня, потом заставил посмотреть ему в глаза.

– Антониета, – сказал он. – Доктор хочет осмотреть и тебя.

– Зачем?

– Ты больна.

– Это просто простуда.

– Возможно, врач сумеет тебе помочь. Как ты будешь ухаживать за Лучо, если сляжешь?

Я позволила доктору послушать мои легкие, но в этом не было необходимости.

Кашель. Я не раз слышала его. Такой же глубокий, сдавленный кашель, как у Джулии-Берты, как у моей матери. И кровь, у меня тоже шла кровь, но я скрывала это от Лучо. Точно так же, как Джулия-Берта скрыла это от нас.



Через несколько дней после визита доктора, поздно встав с постели, мы с Лучо обнаружили в гостиной граммофон Артуро вместе с коллекцией записей. Должно быть, он оставил их, пока мы спали. Вероятно, надеялся, что танго поднимет нам настроение. Но мне представлялось, что подобная музыка может только усугубить головную боль Лучо. А я задохнулась при одной только мысли, что я двигаюсь в таком ритме.

Какое-то время граммофон лежал без дела, дожидаясь Артуро, пока однажды вечером меня не разбудили звуки божественной мелодии.

Я последовала за нотами в гостиную и увидела Лучо с полузакрытыми глазами, с умиротворенной улыбкой на лице, расслабленно сидевшего в кресле рядом с граммофоном. Я не помнила его таким уже несколько недель. Он жестом подозвал меня и мягко притянул к себе на колени.

– Это прекрасно! – восхищенно сказала я. – Что это?

– Бах, Прелюдия номер один.

Он поочередно проигрывал все записи. Ноктюрн Шопена № 2. Концерт Моцарта. Оперу Массне «Таис». «Грезы» Дебюсси. Изысканная музыка. Мелодия ангелов. Я вспомнила о скрипаче, которого любил Артуро, и задалась вопросом, смягчают эти пьесы боль утраты или, наоборот, усиливают ее.

– Эти звуки… они почти заставляют тебя поверить в искупление, – прошептал Лучо, пока мы слушали. – Мне казалось, что ты никогда не простишь меня за то, что я ушел на войну. Я просто надеялся, молился, чтобы ты поняла.

Для моего отца исчезновение всегда было самым легким выходом. Для Оскара уехать в Онтарио одному было проще, чем пойти против родителей. Лучо, который мог избежать жестокой военной бойни, поступил иначе. Он сделал трудный выбор. И как бы ни было больно, я всегда восхищалась его мужеством.

– Именно за это я и люблю тебя, – ответила я, и он еще крепче обнял меня. Я положила голову ему на плечо. Музыка продолжала звучать – мягкая, нежная, неземная. Я не знала, что случится завтра, послезавтра, позже. Но здесь, с Лучо, несмотря на всю эту неопределенность, я чувствовала себя такой бесстрашной, как никогда раньше.

ВОСЕМЬДЕСЯТ

– Я хочу показать тебе пампасы. – Лучо сел в постели. Прошел месяц, он с каждым днем все больше слабел, постоянно бредил бессонными ночами, но в эту минуту выглядел неожиданно бодрым. Угасшая было надежда вновь вспыхнула во мне.

– В пампасах, – рассказывал он, – мы начинаем играть в поло раньше, чем ходить.

Он говорил, что там у него есть дом, простой дом, с загонами для скота и конюшнями, и именно там, среди криолло, он чувствует себя наиболее спокойно.

Ему казалось, что мы находимся в Париже в самом начале войны.

– Я знаю, что ты не хочешь оставлять сестру и ее шляпы, Антониета. Но в пампасах безопаснее. Мы можем переждать войну. Мы можем жить там и быть счастливыми!

– О, Лучо, – прошептала я, словно могла изменить прошлое, изменить все. – Конечно, поедем! Сейчас мы поспим. А завтра поедем.

Возможно, я тоже бредила. Порой мне начинало казаться, что мы действительно поедем в пампасы. Может, это помогло бы все исправить. Я вспомнила, с какой любовью он их описывал: симфония воловьих птиц[85], мычание скота, журчание холодных и чистых ручьев. Воздух благоухал сладким-сладким ароматом эвкалипта. Равнины простирались далеко за горизонт.

Мы уже несколько дней не могли спать: Лучо из-за головных болей, а я из-за вернувшейся лихорадки. Я потянулась к пузырьку с вероналом. Предупреждение аптекаря промелькнуло у меня в голове. Мы уже принимали самые высокие дозы, но наши тела стали невосприимчивы к препарату.

Когда я в последний раз пила его? Я попыталась вспомнить, но в голове все расплывалось. Разве мы только что не купили новую бутылку? Нет, это было несколько дней назад. Или это было вчера?

Пампасы. Это звучало так приятно, так тепло. Был май, а это означало, что в Буэнос-Айресе скоро наступит зима.

Еще чуть-чуть, решила я, беря флакон, отмеряя дополнительную дозу для Лучо и для себя. Мы поспим, а завтра отправимся в пампасы. Я вставила диск в граммофон. Мы перенесли его в спальню несколько дней назад, надеясь, что музыка станет нас убаюкивать. Когда она звучала, казалось, что становится легче дышать.

Я откинулась на кровать под первые ноты «Грез», прижимаясь к Лучо. Его рука нашла мою, наши пальцы сплелись.

– Dulces sueños, Антониета, – прошептал он, приблизив губы к моему уху. Он был теплым, таким теплым, и я наконец почувствовала, что уплываю, что странная, всепоглощающая тьма затягивает меня. Пока вдруг не ощутила, что парю, невесомая и сияющая. Где-то далеко я увидела Габриэль – молодую девушку, которая, склонив голову, упражняется в шитье в монастырской мастерской. Я подошла поближе, прошептала ей что-то, и она подняла голову, будто могла меня услышать.