Шма Йисроэль. Ничего, утро вечера мудренее.
Лайя медленно вскарабкивается по лестнице, ложится рядом.
– Ты всё знала, – упрекает меня шёпотом.
Ответить мне нечего.
Вскоре к нам поднимаются родители, чтобы поцеловать на ночь. Мы обе не спим, но виду не подаём. Лайя мелко дрожит, я смотрю в окошко, за которым темнеет лес. Сжимаю кулаки, и ногти больно впиваются в ладони. Подношу руку к лицу. Так и есть: они опять заострились и почернели, как в тот день, когда мы разговаривали с матушкой у ручья. Сердце начинает биться часто-часто. Засовываю руку под подушку, переворачиваюсь. И тут замечаю, что Лайя внимательно на меня смотрит.
14Лайя
Вот и всё. Собрали вещи,
по пороше белоснежной
отправляются в дорогу.
Вижу тёмные фигуры
сквозь окошко в полумраке.
Ну и пусть, пусть уезжают!
Только в сердце пустота.
Нынче между мной и Либой,
между птицей и медведем
словно выросла стена.
Либа прячет когти
под свою подушку,
что сказать – не знаю.
Говорит мне: «Завтра
будем стряпать бабку».
А про чай – ни слова.
«Либа, по ним я скучаю».
В блёклом утреннем свете
разводы на старых стропилах
напоминают перья.
«Я тоже, Лайя, я тоже.
Но надо вести хозяйство:
доить козу и корову, подметать,
делать сыр и стряпать».
Голос сестрицы печален.
Знаю, её тревожит
что-то ещё, о чём мне
она говорить не желает.
Запах роз меня раздражает
тем, что наводит на мысли
о тоскливом вчерашнем чае.
Поделиться этим с сестрой?
Нет, боюсь, она не поймёт.
Почти решаюсь спросить:
«Мама всё тебе рассказала?»,
да Либа меня упреждает:
«Притворимся, будто играем
в дочки-матери, Лайя, то-то
будет весело! Не заметим,
как угрюмые дни пролетят».
Рот зажимаю ладонью.
Не дитя я в куклы играться.
Наверное, время приспело
встать на крыло поскорее
и проверить – смогу ли лететь.
Нисходит на нас тишина.
В ней, мне кажется, начинает
звучать неясная музыка,
как будто в лесу воркует
несметное множество горлиц,
звенят бубенцы золотые,
что-то шепчут друг другу деревья.
Мы с сестрицей – два лебедёнка,
забытых в гнезде родимом.
Тревожат меня эти думы!
О, как же мне одиноко!
15Либа
Утром Лайя вскакивает первой и этим будит меня. Стоят сумерки, мир ещё не пробудился.
Может быть, всё случившееся вчера мне приснилось? Вот спущусь сейчас вниз, а за столом сидят тятя с матушкой, пахнет миндальными печеньями и одуванчиковым чаем.
Ворочаюсь в постели, чувствуя себя слишком большой и неуклюжей. Одно слово – медведица. Смотрю на руку. Вроде бы – ничего особенного. Если бы тятя был дома, мы с ним уже подходили бы к кладбищу. Одна я туда идти не хочу. Лежу и прислушиваюсь, что делает сестра. Та уже вышла во двор. Подоила корову с козой, собрала в курятнике снесённые за ночь яйца, принесла дров, растопила печь и как раз заваривает травяной чай. Меня словно громом поражает: родители уехали, на самом деле уехали.
Некому о нас позаботиться, сказать ласковое слово. Ничьи тёплые руки меня не обнимут и не поддержат, случись трудная минута. Никто за нас не задвинет на ночь засов, не раздвинет утром занавески. На рассвете тятя не пойдёт потихоньку на Днестр, и некому будет задавать мне свои вопросы. Не прошепчет молитву тихий матушкин голос. Никто не заварит чай, не приготовит обед, не натопит печь и не наколет дрова. Всё это нам с Лайей предстоит делать самим. Дом стал тихим, пустым и каким-то потерянным. Нутром чую, всё здесь переменилось навсегда.
16Лайя
Что-то разоспалась сестрица,
не желает вставать с постели,
Волнуюсь я за неё, тревожусь.
Задумчива стала она, печальна.
Сама поднимаюсь и начинаю
исполнять работу по дому.
Ничего, пусть поспит моя Либа.
Вот выхожу во двор я и слышу:
горлицы где-то курлычут нежно.
Но не сидят на деревьях, а кружат,
словно за мною они прилетели.
Сердце моё в ответ защемило:
«Да, унесите меня отсюда,
горлинки, птицы мои сизокрылые,
унесите в края незнакомые,
лишь бы подальше от этих мест».
Бегу на призыв их к реке и вижу,
что это не горлицы. Лебеди белые
кружат над оледенелым Днестром.
Руки мои так и тянутся к небу.
Думаю: «Вдруг я тоже сумею?»
Всего то и надо, что постараться,
ещё немножко – и я взлечу.
Увы, всё напрасно, земля держит крепко.
Только руки окоченели.
На них – ни пёрышка, ни пушинки.
Не понимаю, как вырастить крылья…
Вот уже на берегу я —
Вместо лебедей мальчишки.
На коньках скользят по речке
Миша и Иван соседский.
Надо же, как встали рано!
С ними Женечка и Алла,
бубенцы на их лодыжках —
динь-динь-дон – звенят призывно.
Беготня, веселье, хохот.
Как же хочется мне с ними
понестись по льду со свистом!
«Ах, шибенник! В дом вертайся!» —
вдруг разносится по лесу.
Оглянулась. Мишкин дядька
разоряется, Богдан.
Приседаю за плетень,
от греха подальше прячась.
Мишка валится с испугу,
Женя – на него с разгону,
прямо головой об лёд.
Меня сковывает ужас.
Там, на льду, моя подруга,
надо ей помочь, но как?
Ни коньков ведь нет, ни крыльев.
Кровь течет на снег, но Миша
помогает Жене встать.
Вновь моё забилось сердце.
Пронесло, жива бедняжка!
Женю повели до дому,
а Богдан шпыняет Мишу.
Провожаю их тихонько,
обмирая, до калитки.
Надо фельдшера. Что, если
мне самой за ним сходить?
Нет, уж Миша выбегает.
Ну, и слава Богу, тятя
рассердился бы, узнай он,
что к соседям я совалась.
В лес бреду, сама не знаю,
что ищу, чего страшуся…
Вдруг на дуб я натыкаюсь
обомшелый в самой чаще.
Нет, пора домой вернуться,
посмотреть,
как там сестрица.
Снова выхожу на реку.
Пробирает дрожь, не в силах
на неё смотреть я больше!
Прежде мне всегда казалось,
что коньки – почти как крылья:
надеваешь и летишь.
Как я горько ошибалась.
Вновь я слышу
те же звуки
где-то в чаще:
динь-динь-дон!
Бубенцы, точь-в-точь
как ночью!
Быстро прячусь и украдкой
вижу парубков пригожих,
выходящих на опушку.
Вдоль по берегу речному
движутся они распадком,
развесёлою гурьбою.
«Стойте! —
хочется мне крикнуть. —
Кто вы и откуда, люди?»
И за ними осторожно
пробираюсь меж деревьев.
Семеро, похоже – братья:
рыжий, золотоволосый,
серебристый, словно лунь.
Тот – с каштановою гривой,
этот – словно просмолённый,
рядом с ним – медноволосый,
а седьмой – как ворон чёрен.
Их напев задорный, смелый
надо льдом речным гремит.
«Налетайте, люди добры!» —
посвист слышу молодецкий.
У одних – лотки златые,
у других – корзины, тачки,
и чего в них только нету!
Бусы, серьги и мониста,
ленты, фрукты и конфеты.
Только кип они не носят,
цицес[20] на ветру не вьются.
Кто же, кто они такие?
Веселятся без опаски,
все толкаются шутливо.
Где я видела их прежде?
Где я слышала их речь?
Да ведь это мои братья,
мне они во сне являлись!
Вдруг один остановился
там, где каменная осыпь
образует ровный круг.
Озирается и чутко
носом втягивает воздух.
Замираю я, как заяц:
«Тише, тише, Лайя, тише…»
Поздно! Он меня заметил,
и срываюсь я на бег.
17Либа
Дверь распахивается, в хату врываются морозный воздух и яркий дневной свет.
– Либа! Либа, вставай!
Зевая, ворочаюсь в кровати. Неужели я опять задремала? На меня накатила какая-то мутная дурнота.
– Который час?
– Не знаю. Пора вставать. Или ты собираешься впасть в спячку, точно медведь?
– Что ты сказала? – Я резко сажусь, сердце обрывается.
В зрачках Лайи – страх. Она, точно вытащенная из воды рыба, открывает и закрывает рот, как будто только сейчас поняла, что сболтнула.
– Лайя, в чём де…
– Ты должна пойти со мной, – перебивает сестра. – Должна увидеть всё собственными глазами. Там, в распадке, чужие мужчины. – Она крепко стискивает мои пальцы.
Протерев глаза, натягиваю юбку и кофту.
– Мужчины? Какие такие мужчины?
Неужели – лебеди?
– Поторопись же, Либа!
– Иду, иду.
Наскоро пробормотав молитву, тяжело спускаюсь по лестнице.
– Я сегодня проснулась очень рано, – тараторит сестра. – Подоила корову с козой, собрала яйца, дров принесла. Вдруг слышу – поют. И вроде как шум крыльев. Думаю – горлицы…