5
Болота лежали настолько, насколько… Взгляд летел вдаль, но они не кончались и в конце концов сливались с небом. Учителя говорили, что когда-то без края была твердая почва, но она мало-помалу стала прогнивать. Очень много земли пропало. Болота бы погубили и оставшуюся, но Государь, весь добрый люд грудью остановили наползавшую отовсюду гниль.
«И Болота есть предел Благоустроению нашей Земли, положенный неразумной природой. Но предел не вечный, поелику новая творимая нами природа должна заменить прежнюю, не оставив ей ни лужи, ни колдобины. Не суесловно добавим, грязь природная приманивает и растит грязь душевную человеческую. Укрывшийся на Болотах лютый народишка хоть и мал числом, но вреда и злобы приносит достаточно. А поэтому, как только задует зимник и схватится вода льдом, лучшие люди и ополченцы идут на подонков. Ловят и бьют их и волокут в Исцелитель. Там лаской и твердостью и тонким вскрытием черепа лечат болотных злодеев и делают пригодными для правильной жизни, послушными и полезными».
Но сейчас Серегин будто протрезвел и усомнился, можно ли закидать топи камнями и щебнем, отвести воду с просторов, уходящих в никуда. Уж не зряшно ли согревают поселенцы своим жизненным дыханием эту прорву.
Серегин шел по лядине, потом и она кончилась. Повалил он небольшое деревцо, обломал его и, пробуя жижу получившимся посохом, двинулся на все четыре стороны. Не раз хватала его трясина беззубым ртом, да всякий раз успевал он вырваться, так что оставил ей только свои бахоры. А потом идти стало легче, и опять вылез кривобокий березняк. Наконец показалось ему, будто дощечки у него под ногами. Да и вправду что-то держало крепко, хоть пляши. Вскоре деревянные мостки вывели на небольшую, но ладно струганную избу. Держалась она на двух сваях, которые не давали ей опуститься в хлябь, как руки увязшего в грязи великана.
Поднялся Серегин на крыльцо, помыл ноги в кадушке, толкнул дверь и оказался в светлой горнице. И печка была в муравчатых изразцах, и стол, и лавки, застеленные меховой ветошью, и надлавочницы с медной утварью, и большой ларь. Почувствовал Серегин страшную слабость в членах, еле добрался до лежака. А только смежил веки, сразу и обрубился. Пробуждение было внезапным. Он открыл глаза и увидел чем-то знакомую девицу с кожаным пояском на пахнущих цветами волосах. Да вот неоткуда ей здесь взяться.
— Сгинь, — буркнул Серегин и отвернулся.
— Приказано быть любезной с вами, — грустно сказала знакомая незнакомка и не растаяла.
— Тебя, небось, и поцеловать можно за так, — оживился Серегин, — и похлопать по одному месту за спасибо.
— Я теперь ваша почти-жена, — потупилась она.
От выражения столь безусловной покорности Вадиму стало не по себе. Однако он взял девушку за руку. Ладонь была легкой, прохладной, душа Серегина не выдержала и полетела к красотке. Сам Серегин потянулся следом.
— А я все видел, — с чердака по лесенке спускался упитанный мужчина в красной шелковой рубахе. Где-то наверху зазвучал скрипично-балалаечный квартет.
— Ой, Государь пришел, — девушка отпрянула и зашептала Серегину, — кланяйся, кланяйся.
— Ну, что ты, Катерина, — заговорил мужчина сладким голосом, — никакого принуждения. Мы же не в Поселении. Придет время, сам поклонится, по велению сердца. Если я, конечно, заслужу.
— Вы, Государь? — изумился Серегин.
— Да, мы, собирательный образ народа, внешне скромный, простой милый толстячок, ничем не примечательный гражданин — и есть Государь всея Земли. Разве это не знаменательно? Разве не легче от этого людям? А для тебя, Вадим, я — Тимофей Николаевич, просвещенный монарх.
Великий стал простым и близким, но величия при этом не растерял. У Серегина радостно запрыгало сердце, стало хорошо, будто он какая-то часть тела у Государя. Палец, например. Вроде небольшая, да никому не отдашь.
Верховное лицо огребло несколько книжек со стола и бросило их в печку.
— Люблю читать молодых, даровитых, продвигать их. Но люблю и поозорничать, чтобы стресс снять. Устаю я, Вадька, смертельно, даже утехи становятся мне утомительны. Ведь за всем надзираю, слежу, чтобы сохранилось и преумножилось. Только вот Болота укрылись от моего попечения. Даже сейчас, когда я попираю их пятой, они чужды мне. И я не боюсь, Серегин, признаться в том. Лукавая сила зовет меня вглубь, чтобы изранить меня во тьме. Но я не хочу зачахнуть от ран, я так нужен народу.
Государь, ласково улыбаясь, погладил себя по пузу.
— Народ может пока не беспокоиться. Есть еще на что облокотиться. А с лукавой силой иначе сладим. Без таких больших жертв.
— Учителя говорили, что у нас все по справедливости. Но как заставить солнце или грозу быть справедливыми? — спросил Серегин.
— А я на что? — удивился Тимофей Николаевич. — Учителям твоим много не дано понять из того, что ведомо и простой бабе Дуне. Когда что-то движется или является — значит, я «за» или хотя бы не против. Но нет в этом никакого насилия и произвола. Я никогда не иду против законов. Правда, я сам же их и придумал. Но разве это было сделано без любви в сердце, без желания угодить всем? А в итоге то, что случается с рукотворной нашей природой или нашим народом, происходит как бы само собой. Впрочем, бывает, что и вша кашляет. Был бы наивен я, словно юная девушка, если бы считал: не существует-де возможности противозаконных событий. Больше того, они только и ждут момента, чтобы вылезти из своих нор. Но я начеку, не они меня подлавливают, а я их, и чик-чирик, — монарх сделал движение, которым выкручивают белье, — приходится отвлекаться от обеда, сна, любовных игр, чтобы пожурить солнце, выбранить грозу…
Серегин с жадностью внимал и запечатлевал слова Государя. Он, бегущий от исправительной клизмы и нужниковой службы, приобщается к самому сокровенному. С ним учтиво говорят те уста, которые полчаса назад материли солнце.
— А ты и не беглый вовсе, — поправил его Государь, — ты такой же свободный человек, как и я. Ты даже свободнее. Я ведь полностью подчинен законам, а то, что можешь учудить ты, никому не известно. Солнце, толпа, они заметны, им никуда не скрыться. А ты юркнул — и исчез, прыгнул — и затырился. О, сколько в тебе побуждений к противоправным деяниям, которые вызреют под влиянием праздности.
— Да я ни словом, ни духом. Сука буду, если вру, — перепугался Серегин.
— Ну, полноте. Не расстраивайся. Так или иначе, я привожу все к общему знаменателю. Мне любой ветер попутный, — успокоил Серегина Государь, — а вот ни слова, ни духа в тебе сейчас нет. Поэтому ты такой робкий, как бы ничтожный.
— Эй, вжарьте мой первый скрипично-балалаечный концерт, — крикнул Тимофей Николаевич квартету, — аллегро виваче.
Музыканты принялись наяривать, как бешеные.
— Я растапливаю лед, я срываю кору, я снимаю кирпичи, — Государь, как иллюзионист в цирке, взмахнул руками, — я возвращаю тебе память!
И Серегина закружил водоворот, он даже упал. Слова, образы и навыки лезли из подполья в образовавшиеся щели, как очумелые. Серегин забубнил, задергался в танце, зачитал нараспев стихи. Он начал понимать, что с ним происходило, и очень огорчился.
— Я буду спорить, Тимофей Николаевич, я протестую. Там, за бугром вашей хваленой Земли, люди давно уже не корячатся на глупой работе. Только с машиной. Сломалась, дайте другую. Дураков нет. А что вы у себя устроили? Удалили умственную заразу вместе с мозгами?
— Эх, опомнился, заголосил… Однажды кое-кто здесь сделал дизель и полпаровоза. А что потом стряслось? Ну, подумай, умник. Что может случиться, когда начинают на пустом месте? Когда все до последней финтифлюшки надо скропать самим? У вас там, в лучшем из миров, это было. И у нас. По тому же сценарию. Грабеж одной половины населения, перенапряг другой, беспредел. Зимой дошли до того, что ели друг дружку. То-то. Сейчас единственное техническое средство осталось — телефонная линия между моим кабинетом и гаремом — для устранения неизбежных конфликтных ситуаций. Напряженка, конечно, кое-где присутствует, но опять-таки для немногих. И то, пока я Болотам шею не свернул. Только никакая механизация против них не поможет. Я однажды вынес по частям из большого мира экскаватор. И что же? Утоп на второй день — до сих пор ковш из трясины торчит, как голова ящера. Это место так и зовется «Яшина топь». Ты думаешь, я каменный? Наоборот, скорблю всем сердцем по поселенцам. Третий тост всегда за них предлагаю. Одно меня утешает. Никто в поселениях, кроме особых неслухов, целую жизнь не коротает.
— Не верю, — полез в бутылку Серегин, — что можно мало-мальски прилично существовать без электричества, магнитофонов, телевизоров, нейлоновых курток, таблеток…
— Именно можно. И иметь самый здоровый образ жизни. Ты видел моих амбалов? За два метра вырастают. А столетнего старичья пруд пруди, они даже эскадронами командуют. Старух своих в погреб законопатят и бабенок им подавай молоденьких. Солнце светит, дождь поливает, земля родит. Кому положено — те ягнятся и телятся. Все через руки проходит, душевным теплом согревается. А лишнего ничего не надо. Лишнее плодит лишнее по-тараканьи быстро. Ваши там индустрии друг на дружку работают да истощают землю вглубь и вширь.
— Но ведь кое-что от них и для людей остается, — не сдавался Серегин.
— А человека перенеживать да перекармливать не стоит. Иначе будет жить между запором и расстройством. Киселем станет. А мои ребята гвозди перегрызают, поленья лбом колют, рыбу зимой руками ловят, воробьев на лету глотают. Страдают разве что избытком иммунитета. Любой микроб отскакивает, как ужаленный. Вот только миазмы с Болота человека могут подпортить. Тебя, Вадька, как валтузили, а сейчас позировать можешь для картины «Молодой современник. Кафка Корчагин». Я, кстати, живописую помаленьку. Недавно закончил «Портрет жены и мужа художника», а перед этим состряпал монументальное полотно: «Анус и Аня». Мог бы я творить, будь вокруг плохо? Нет. Когда мне хорошо, — значит, и всем хорошо. Так выпьем же за меня! — неожиданно предложил Государь.