на бочках. Но меж тем в этих лошадках было свое обаяние, коим не обладали ни куклы с искусно расписанными фарфоровыми лицами, ни плюшевые лошадки на колесиках – дорогие отцовские подарки из англицкого магазина на день ангела или на Рождество. Отчего они с Алешей так явственно чувствовали это? Почему выклянчивали каждое лето у папá с десяток копеечных коньков и, едва летнее небо затягивалось дождливыми облаками, усаживались играть с ними на полу в детской? Уже уходя, она увидела у торца стола странное приспособление – деталей в полутьме было не разглядеть, но Дуня отчего-то сразу поняла, что эти деревянные тиски служили Гавриле опорой, второй рукой, пока единственная рабочая выстругивала лошадок. Бедный, бедный Гаврила!
Чуть не расплакавшись – что за судьба досталась бедняге? – Авдотья, закусив губу, развязала бархатный кошелек, выложила на грязный стол двугривенный и вышла, наконец, на свежий воздух. Молча дала французу подсадить себя на лошадь, и они шагом тронулись обратно в Приволье.
– Беседы, как я понимаю, не вышло? – наконец спросил княжну де Бриак, минут пять не прерывавший ее молчания.
Дуня покачала головой:
– Нет. Да это и не важно. Не думаю, чтобы он что-то знал.
– Потому что был пьян? – снисходительно улыбнулся майор.
Дуня вдруг почувствовала себя оскорбленной.
– Ежели вы полагаете, – холодно заметила она, – что я покрываю своего крепостного по причине его пагубного пристрастия, то глубоко ошибаетесь. Я часто видела его в деревне и на уездной ярмарке. Он очень несчастный, но не озлобившийся на свою судьбу человек. Поверьте, если бы вы видели, как он живет, вы…
Она замолчала.
– Возможно, оттого он и стал убийцей? – тихо сказал де Бриак. – Не гневайтесь на меня, княжна. Но он одинок и крепок физически. Возможно, умерщвление других сделалось для него способом продемонстрировать миру, что он еще жив, существует и так с ним, с миром, взаимодействует? А насилие – это тоже возможность доказать себе, что он еще мужчина?
– Насилие не может быть доказательством мужественности, – повернула к французу горящее лицо Дуня. – Насилие – это показатель бессилия.
– И между тем это не отменяет мною сказанного. Он одинок. Он калека. Он надругался над девочкой, оставив в ней свою игрушку как тайное клеймо. В горле, будто заткнул навсегда рот. Он убил и запил. Все сходится, княжна.
– Ничего не сходится! – резко натянула поводья Дуня. – Он добрый, безобидный мужик. Это кто-то из тех, кто покупал его игрушки! Кто-то, для кого они, как и для меня, – символ детства и чистоты, надругался над детством и чистотой!
Де Бриак склонил голову:
– Простите. Я доверяю вашей интуиции, княжна.
Дуня тронула Ласточку: косынка-фишю, прикрывающая грудь, вздымалась в такт ее возмущенному дыханию – Авдотья и сама не знала, почему так бросилась на защиту калеки.
Они уже подъезжали к имению, когда майор добавил, будто оправдываясь:
– Женская интуиция, как известно, сильнее мужской логики, ибо дана свыше, тогда как мы оперируем нашим убогим разумением.
О мужчины эпохи! Ни в грош не ставившие женский ум, но свято убежденные, что тот, подобно пустому сосуду, проводит некие таинственные флюиды. Авдотья, увы, еще недостаточно начиталась Олимпии де Гуж, чтобы возмутиться презумпцией своей интуиции над своей же логикой. Она лишь кивнула, скорее прощая неуклюжего вояку за дерзость спорить с ней в вопросе характера ее людей, которых она не без оснований полагала своей собственностью.
А неуклюжий вояка продолжил:
– Если позволите, мы попрощаемся с вами здесь, дабы вы смогли избежать вопросов своих домашних.
И, коротко поклонившись, француз пришпорил своего жеребца. Не дожидаясь, когда де Бриак скроется в густых сумерках, Дуня, закусив губу, ударила хлыстом Ласточку и стрелой полетела по белеющей в полутьме аллее – мимо львов, хранящих барские ворота, туда, где уже лучились теплым светом окна главного дома.
За завтраком Авдотья объявила, что отправится на прогулку на озеро, и столкнулась с внезапным отцовским сопротивлением:
– Дороги небезопасны, ма шер. Соседи в большинстве своем разъехались. А солдаты, как известно, на постое скучают и мародерствуют.
– Вряд ли они рискнут напасть на собственное начальство. – С деланой беззаботностью Авдотья разломила и намазала маслом свежий калач.
Актриса из княжны вышла так себе: за столом повисла пауза, которую принято называть неловкой. Ее сиятельство переглянулась с его сиятельством «со значением».
– Эдокси, он, несомненно, благородный человек. И наша семья ему обязана. Но разумно ли это?
Дуня вздохнула:
– Чего же тут неразумного, маменька? Разве не видите: самое его присутствие более надежно охраняет меня от бандитов, чем двадцать наших людей.
– Я вижу лишь то, что ты подаешь виконту бессмысленные надежды, ма шер. Это жестоко, тем более по отношению к столь достойному человеку.
Дуня почувствовала, как заливается краской, и с мольбой посмотрела на отца: что за глупости! Пусть хоть он что-нибудь скажет! Но отцовские глаза под щеткой седеющих бровей были серьезны.
– Милая моя, сей де Бриак, похоже, неплохой малый. Но мы воюем. Победим ли или… – Он прокашлялся. – Что бы ни уготовило нам Провидение, вряд ли вам суждено быть вместе. Не стоит разбивать ему сердце.
– Разбиваю ему сердце?! Я? – беспомощно переводила взгляд с матери на отца Авдотья. – Да у меня и в мыслях такого нет!
– В любом случае, – примирительно накрыла своей ладонью Дунину руку маменька, – не следует давать ему повод полагать, что у вас есть будущее.
– Но маменька! Я не давала ему ни единого!.. – чуть не плача, вскочила Дуня со стула.
– Я верю тебе, дитя, – вздохнула мать. – Но между тем он не сводит с тебя глаз.
На секунду Авдотья уж было думала признаться в реальной подоплеке происходящего: мертвая поруганная девочка в реке, Гаврилова лошадка у нее в горле… Однако вовремя осеклась: все ж таки романтическая версия ее отношений с де Бриаком много более невинна, чем стоящая за ней мрачная история совместного расследования.
Вернувшись в свою комнату, Авдотья придирчивее, чем обычно, взглянула на разложенный Настасьей на постели темно-серый редингот. Возможно ли, что маменька своим нацеленным на выгодное замужество глазом увидела то, что сама Дуня не потрудилась заметить? Сбросив с плеч шлафор, она села в одной рубашке перед зеркалом-псише, по-бабьи подперев кулачком подбородок, и разочарованно вздохнула. Утренний свет лился из высоких окон, не давая разгуляться снисходительности. Скучные серые глаза за ночь, увы, не обратились в голубые. Рот был все так же велик, лицо не радовало глаз идеальным овалом, а, напротив, будто заострилось от последних событий, став еще более угловатым. «Все это глупости», – попыталась улыбнуться своему непривлекательному отражению Авдотья. Но не смогла. Вот ведь: и француз был ей совсем неинтересен, и сам, заметим, с лица вовсе не Ловлас. «Что ж, – бросила она взгляд через зеркало на амазонку на своей постели, – пусть будет серый цвет». В тоскливый цвет глаз. Lasciate ogni speranza, voi ch’entrate[28]. И, снова вздохнув, Дуня кликнула Настасью, чтоб та причесала ее и помогла одеться.
– Небось, барышня, накрутим локонов, позади психейный узел завяжем и ленту голубую проведем – майор ваш, поди, раньше времени сдастся! Так, глядишь, и всего француза побьем.
Авдотья неловко дернулась, отбросила Настасьину руку:
– Да ты в уме ли! Какой «мой майор»?
– Может, был и не ваш, а уж ваш стал, – вновь подхватив прядь хозяйкиных волос, хохотнула довольная Настасья. – Марфа-кухарка божится: глаз с нашей барышни не спускает.
Да что ж это такое! Авдотья чуть не расплакалась. Не хватало еще, вдобавок к материнским подозрениям, сплетен прислуги.
– Будет лясы точить, – холодно сказала она, глядя на Настасью в зеркало. – Никаких локонов – гладко зачеши. Все равно шляпкой примнутся.
И, наблюдая, как Настасья, обиженно поджав губы, делает ей ниточку пробора ровно посередине головы, добавила:
– У нас с майором дело, касаемое до убитой девочки. И ничего боле.
Настасья, держа во рту шпильки, только кивнула с самым упрямым выражением на лице: за многие годы совместного бытия Авдотья изучила сие выражение наизусть. Мол, не наше холопье дело разбирать ваши барские воли. А на наш-де роток не накинешь платок. Княжна вздохнула: сколько ни объясняй, строптивицу не переспоришь – только сплетни разнесешь. А Настасья, покончив с прической, молча выложила на столик перед псише атласную коробочку и вышла. Открыв ее, Авдотья вынула на ладонь модные о ту пору в Европе серьги-камеи из голубого агата. Чуть помедлив, вдела в уши – и глаза ее чуть поменяли свой цвет, став дымчато-голубыми. Зеркало вдруг явило ей героиню романа: «Неужто и правда не сводит? – Недоверчиво качнула княжна головой, отчего амуры на камеях колыхнули своими маленькими луками со стрелами. – Вот же глупости!»
До озера они добрались ранее ожидаемого. Причина была проста: в самом начале пути Авдотья затеяла со спутником беседу, призванную скоротать с приятностию путь, однако приведшую к результатам ровно противоположным. Итак, де Бриак был в мундире, странно шедшим его смуглому неправильному лицу. Амазонка же Авдотьи включала в себя расшитый золотой нитью редингот с двумя рядами золоченых пуговиц в стиле гусарской униформы. Пошутив на тему дамского туалета, ставшего жадным до мужского, Дуня и решилась задать роковой вопрос о «ваших, майор, артиллеристах».
– Едва ли нас можно назвать артиллеристами, княжна, – улыбнулся, сверкнув галльскими очами («Он не сводит с тебя глаз, Эдокси!»), де Бриак. – Мы конная артиллерия.
– Позвольте, в чем же разница? – снисходительно улыбнулась в ответ Авдотья, смутно вспоминая рассказы о самом модном войске в столице: папенька сказывал, что в конную артиллерию назначались исключительно георгиевские кавалеры, молодые люди с протекцией и красавцы. Собственно, именно начиная со слов «красавцы», Авдотья и начинала вслушиваться в отцовские слова за ужином. Однако ежели в России в конную артиллерию брали одних красавцев, то во Франции – Дуня не без иронии скосила глаз на своего спутника – их явно не хватало.