него крайнее расположение духа: то плаксивость, то обидчивость не по делу. Как осерчает – так баре весь день в опале – будерброды жуют! Одно слово – французишко! Выписал его Лев из трюфельных своих фанаберий, а с собою не взял: опасаюсь, говорит, предательства. Ну, а мне, княгинюшка, – потрепал он перевитой венами рукой в тяжелых перстнях руку Липецкой, – бояться уж нечего. Так стар, что, поди, наверху-то заждались меня, верно говорю?
Тем временем Авдотья, с легкой улыбкой отказавшись от предложенного стула, взялась прогуливаться в густой яблоневой тени, постепенно обходя флигель. И с радостно забившимся сердцем – не обманули их с де Бриаком расчеты! – обнаружила встреченного у ручья незнакомца. С трубкой в руках тот притулился на ступенях черного входа. Едва завидев княжну, неизвестный, по-заячьи вскинувшись, хотел уж было снова бежать, но та резво бросилась за ним, умоляя ее выслушать, уделив ей толику драгоценного своего времени… Вняв мольбам, странный малый остановился в дверях и вздохнул, по-габсбургски выставив нижнюю мясистую губу.
– Что вам угодно, мадемуазель?
– Мне угодно… – на секунду задумалась Дуня, а потом бросилась к ближайшей яблоне и отломала ветку. – Мне угодно знать, что вы рисовали давеча на песке…
Она попыталась изобразить на земле у крыльца те же узоры, что видела у ручья.
Повар пожал плечами:
– Я задумался.
– Задумался, и ничего боле? – нахмурилась Дуня, не желая так просто сдаваться.
– Вам кажется, что повар не имеет права задуматься над своей судьбой? – Губа вновь поползла вперед, ее обладатель явно обиделся. – Или полагаете мою жизнь со старым графом исполненной приятности?!
Дуня ничего не ответила на сей провокационный вопрос, лишь вопросительно вскинула рыжую бровь: мол, а разве не так? Молчаливый вопрос оказался лучшею тактикой.
– Извольте. Меня позвали в эту варварскую страну, чтобы я научил вас искусству гастрономии. И мы с молодым графом понимали друг друга с полуслова: он предоставлял мне средства, чтобы покупать пармский сыр в лавке у господина Корацци, а коровье масло – в Изиньи. Эти детали кажутся мелочью людям несведущим, но я… – Повар резко замолчал и сделал вид, что стряхнул пылинку с широких манжет своего уже изрядно оборванного камзола. А затем вновь поднял водянистые глаза на Авдотью и заявил с убежденностью фанатика: – Случайности – удел невежд. Да! Вы сами изволили присутствовать на ужинах у Счербитски, так скажите: разве вас дурно кормили?
Дуня примирительно улыбнулась:
– Ужины и обеды в доме ваших покровителей были лучшими в уезде.
– В губернии, мадемуазель! – поднял вверх палец повар. – Помните наших маринованных устриц на закуску? А тушеные бараньи хвосты под испанским соусом?
– Вам особенно удавалась птица, – польстила ему Дуня.
– Приятно, что и в этой глуши найдутся люди, способные оценить настоящее мастерство! – фыркнул он. – Пулярка в полутрауре – приходилось лучинкой проделывать в грудке отверстия и в каждое вложить по ма-а-а-ленькому ломтику трюфеля. Черного трюфеля, мадемуазель, отсюда и полутраур! А слоеный пирог из жаворонков? Для него одного следовало опалить и ощипать восемь дюжин птах и нашпиговать их же требухой с пряными травами… О, мадемуазель, какие были времена!
Повар чуть не плакал, но Дуня, которой уже изрядно надоела лекция на гастрономическую тему, решилась его прервать.
– Так что же изменилось? У вас закончились нужные продукты?
– О если бы, мадемуазель! С этим я бы смирился, времена-то военные. В конце концов, можно приготовить отличные блюда и из бланшированных огурцов и цыплячьей печени, но генерал… – Губа повара задрожала, и Дуня испугалась, что он и верно разрыдается. – Он ноне известный патриот и наложил запрет на французскую кухню! Каждый день требует от меня щей да редьку с луком в конопляном масле! Извольте видеть, сегодняшнее меню: каша пшенная с грибами на второй завтрак; «обертки»[31] и протертый горох на обед. Кисель на десерт, мадемуазель, и не забудьте вареную репу в меду на ужин! А когда я готовлю их со всем возможным искусством, он ругает меня на чем свет стоит и кидает то столовым прибором, то столовым фарфором, обзывая невеждой, позорящим русскую кухню!
Дуня с трудом сдержалась, чтобы не расхохотаться! Похоже, у отставного генерала была с французом своя война – кухонного свойства.
– И все же… – вернулась она к волнующему ее сюжету, – те узоры на песке…
– Это узоры моей родины, – вздохнул с невыразимой печалью повар. – Я эльзасец. У нас такими часто украшают миски да ложки – простой деревенский рисунок. Мне было грустно. Я размышлял. – И повар поджал губу, будто ставя точку в беседе.
– Насколько я помню, вы уж года три как у Щербицких на службе? – невинно поинтересовалась Дуня.
– О нет, мадемуазель. Я здесь всего год… – скривился он. – И, осмелюсь предположить, этого более чем достаточно.
Дуня кивнула: она и сама не верила, что чудаковатый повар, как бы хорошо тот ни умел обращаться с ножами, оказался убийцей маленьких девочек. Но узоры… Не могли же они быть чистой случайностью!
– Это, должно быть, печально, – улыбнулась как можно ласковее Авдотья. – Неужели в уезде нет ни одного соотечественника, дабы разделить вашу тоску по родине?
– Могу ли я узнать причину ваших расспросов, мадемуазель? – не поддался на ласку эльзасец.
Авдотья на секунду задумалась, стоит ли. Но решила, что новость и так скоро дойдет до Щербицких дворовых.
– Погибла девочка, – сказала она, продолжая безотчетно рисовать на песке и верно незамысловатые завитушки. – Ей обрили голову и… изрезали кожу. Вот таким узором.
– Бедное дитя. – Повар постоял некоторое время раздумывая, а потом добавил: – Я ничего не знаю про порезы. И не знаком ни с одним соплеменником в Трокском уезде. Но я знаю, кому понадобились волосы девочки. Да, я думаю, что знаю.
– Он уверен, что волосы сбривались на продажу.
Они сидели вкруг стола за ставшим традиционным чаем с «калатчом». Пустилье попросил разрешения выкурить трубку и теперь стоял в дверях беседки – весьма неграциозным силуэтом на фоне угасавшего за противоположным берегом светила. С той же стороны, из далекой деревни, теплый июньский ветер доносил запах печного дыма и навоза, смешивал его с запахом трубочного табака доктора и нес дальше – вниз по реке.
– У Щербицких, – продолжила Дуня, – имеется крепостной цирюльник, большой искусник. У него-то повар и заказывал себе волосяной парик.
– И где сейчас сей искусник? – поинтересовался де Бриак. Вид у него был озабоченный – история деревенского убийства обернулась много более сложной, чем он предполагал.
– То-то и оно, – вздохнула Дуня. – Один местный помещик – отставной поручик Потасов – оказал не самый теплый прием вашим пехотинцам. Солдаты мародерствовали и спьяну подожгли амбары у барского дома. – Она помолчала. – В ответ Потасов вооружил своих крестьян. И некоторых из оставшихся дворовых Щербицких.
– Бунт? – усмехнулся невесело Пустилье.
Дуня кивнула. Она не стала разглашать прочие детали, коими с ней поделился Фока – бывший денщик, а ныне нелепый лакей старого генерала. Прошел слух, что отставной поручик скрылся в своих лесах – а леса у него были знатные. Что к нему стекается крестьянство из соседних деревень. Что они осуществляют дерзкие нападения на французские обозы, жгут фураж. Самого Потасова княжна знала мало: сосед слыл бирюком. Так и не войдя в возраст старого холостяка, он не принадлежал и к кругу светской молодежи, собиравшейся на лето в Трокском уезде из Москвы и Петербурга. Ни для княжны Липецкой, ни для сестер Щербицких хорошей партии поручик не представлял и посему был малоинтересен.
Дуня смутно помнила, как отец говорил о предельной щепетильности соседа в карточной игре, отмечал и его хозяйственность. Целое лето, рассказывал князь, Иван Алексеевич живет безвылазно в своей деревне в ритме посевов и сборов урожая. Чай, сахар держит только на случай редкого приезда гостей; варенье и другое лакомство заготовляет на меду из собственных же ульев, с солью обходится весьма осторожно; даже свечи ухитряется лить дома, тонкие, оплывающие. Поручик-анахорет, по словам его сиятельства, презирал настоящее виноградное вино и всякую иную выписанную из столиц бакалею… Но лишь последний обоз с урожаем отправлялся в город по схваченной первыми заморозками дороге и средь сельского дворянства начинались ноябрьские балы да приемы, Иван Алексеевич появлялся за карточным столом и долги чести платил исправно. Помимо штосса и фараона, князь сошелся с Потасовым и по части псовой охоты, хотя чаще всего к моменту гона зайца по первой пороше Липецкие уж возвращались в свой дом близ Большой Дмитровки.
Дуня не озвучила своим французским alliе´s[32], как на обратном пути от старого генерала все трое сиятельств молчали. Князь горько размышлял о возрасте, не позволявшем ему более многие геройства, – иначе и он ушел бы в леса. Маменька явно угадывала мысли супруга и боялась слово молвить, дабы не прогневать Сергея Алексеевича и тем не ввергнуть его в еще большие печали. Дуня же пылала щеками, вспоминая о сотворенном безумии, в котором не то что маменьке с папенькой, но даже Пустилье с де Бриаком признаться было немыслимо: выбрав минутку, она выдернула из своей висевшей на поясе миниатюрной записной книжицы в серебряном чехле листок и серебряным же карандашиком написала на французском следующее: «Милостивый государь Иван Алексеевич, мне надобно с вами увидеться по очень важному делу. Умоляю вас встретиться со мной как можно скорее». Подписалась: «Известная Вам княжна Эдокси Липецкая» – и тайно передала Фоке, который бог весть что себе вообразил, но кивнул головой в старом колпаке и обещался доставить в самом наилучшем виде.
Теперь, сидя рядом с ничего не подозревавшим де Бриаком, ей ни в коем случае нельзя дать понять, что она планирует встречу с мятежным поручиком. А встретившись, отыщет среди его партизан крепостного парикмахера. Парикмахера, блестяще владеющего ножом, – отсюда и порезы. Парикмахера, помешанного на своей профессии, – отсюда и сбритые волосы… А где легче укрыться после совершенного убийства, как не в дремучих лесах в окружении благородных разбойников? Дуня была уверена: она на правильном пути. Только бы Потасов согласился встретиться с безумной девицей…