– Итак, мой дорогой друг, начнем. – Этьен представил, что доктор в легкой одышке идет рядом с ним по лесу. – Книга в красном переплете. Совсем свежее, прошлогоднее издание, однако судя по состоянию страниц, весьма и весьма зачитанное.
– Фридрих де ла Мотт, – кивнул фантом-Пустилье. – прусский барон, большой поклонник нашего императора.
– Именно. Я дважды прочел повесть о загадочной приемной дочке рыбака. Она была столь схожа с земной девушкой, что никто не мог заподозрить в ней духа воды.
– Иными словами – русалку?
– Именно. Теперь понимаете связь с речкой? И еще: в книге немало сравнений Ундины с ребенком (вчера в ночи я вооружился карандашом и не поленился подчеркнуть все отвечающие моей теории места, их оказалось не менее десяти). К примеру, та «все никак не может отвыкнуть от ребяческих замашек, хоть и пошел ей осьмнадцатый год». Или: ее отец, старик рыбак, ведет себя с ней так, как «обычно ведут себя родители с избалованными детьми». Еt cetera. Кроме того, у русалок нет вечной души, и потому они никогда не стареют.
– Остаются вечными девочками? – Фантом-Пустилье даже останавливается, пораженный блестящей догадкой майора.
– Да, как и те девочки, которых убил душегуб. Ведь они так больше никогда и не повзрослеют.
– Но откуда такая страсть к волосам, Бриак?
Этьен пожал плечами, проверил, мелькает ли впереди поярковая шапка.
– Не знаю. Возможно, те же немецкие сказки. И у Ундины, и у ее фольклорной сестры Лорелеи прекрасные светлые косы, что они расчесывают на закате.
– А знаки? – задает следующий ожидаемый вопрос доктор. – Те узоры, что он вырезал на телах девочек?
Тут Этьен замолчал; впору покаяться перед другом в собственной дурости – все было так просто. Все на поверхности детской кожи и песка прямо перед ним. Он вздохнул.
– Помните, Пустилье, тот повар из Эльзаса, которого мы с княжной встретили у ручья? Сумасброд, помешанный на собственной кулинарии? Он и правда рисовал на песке тот же узор, что резал на коже девочек убийца. Но ведь Эльзас – местность, будто застрявшая между Францией и Германией, откуда и пришла легенда об Ундине. Островок немецких сказок на нашей земле. Отсюда же и древний германский орнамент – не случайно издатель де ла Мотта избрал именно его для виньетки в книге Фуке. – Этьен покачал головой. – Она повторяется после каждой главы, как ночной кошмар – снова и снова. Этот узор и увидела в тот вечер Эдокси! Именно он, Пустилье, и оказался той каплей, что прорвала плотину ее памяти, подсознательного нежелания узнать правду. Вот отчего княжна побледнела. Вот почему покачнулась, но не упала ко мне на руки: не имела права, – а нарушила данное слово и отправилась в леса – спасать честь семьи! Какой же я болван!
Фальшивый Пустилье, подобно духу леса, исчез, а на его месте возникла Дуня с иронично поднятой рыжей бровью:
– Признавайтесь, вам и в голову не пришло, что дело тут не в вас и не в вашем фальшивом виконтстве! Вы, очевидно полагаете, что все мои мысли вертятся исключительно вокруг вашей бесценной персоны!
– Я… – начал было оправдываться де Бриак, но запнулся за торчащий корень и вовсе упал бы, не подхвати его вовремя подоспевший Андрон.
– Пришли уж почти, барин. – Отцепив деревянную флягу, он предложил глотнуть французу, который, поблагодарив, вынул в ответ свою из серебра. – Да какое там, мерси! – махнул Андрон рукою. – Гляди-ка, барин. – Он показал вперед, на подобие поросшего молодым ельником небольшого кургана.
Здесь казалось яснее, чем в остальном лесу, – будто из-под самой земли шел пасмурный печальный свет. Это было иное, отличное от здешних приветливых и богатых земель место. Даже от близкой реки пахло не свежестью, а влажной мертвечиной. А старик продолжал говорить на непонятном для Этьена наречии:
– Вишь как. Все быльем поросло. Да и с соседних деревень растащили что смогли. Давно уж. А вход заложили, так детишек разве остановишь? Вот я и подумал: лучше с ними пару раз схожу – прослежу, чем сами бегать станут. Пойдем-ка, – поманил он за собой напряженного де Бриака.
Вместе они поднялись на холм, переступая через крупные камни – остатки окружавшей копи крепостной стены. Под сапогами Этьена крошилась кирпичная крошка некогда существовавшего фундамента, нога то и дело скользила на кусках полусгнившего дерева.
– Тут где-то. Дыра в земле. Бывший барин, из поляков, велел завалить все входы крепко-накрепко, но деревенские, бывало, приходили соль со стен соскрести. А после бросили – рядом еще много соли нашли, государь разрешил местным пользовать до пуда на брата…
За бессмысленным для де Бриака потоком слов старый доезжачий сдвинул, навалившись, несколько крупных камней, частично высвободив уходивший под землю темный лаз. Де Бриак подошел, заглянул внутрь.
– Погоди-ка, ваше благородие, – тронул его за рукав куртки Андрон и полез в холщовый мешок, что нес на плече с Приволья. В мешке оказалась обмотанная паклей палка. – Смолица, – подмигнул он де Бриаку, доставая огниво. – Подпалишь, и сам черт тебе не брат.
– Ты, – показал на него Этьен, забирая у доезжачего факел, – здесь. Я, – указал он на себя и перевел палец на открывшийся внутрь земли зев, – иду туда. Жди меня.
Андрон посмотрел на него внимательно и кивнул.
– Ты это, барин… Ори, ежели что.
Де Бриак мельком улыбнулся, заподозрив в последней фразе пожелание вылезти живым из подземной передряги.
– Жди! – повторил он и исчез в черной дыре.
Некоторое время он шел вперед, а когда снаружи совсем перестал проникать свет, зажег факел. От полыхнувшей пакли пахнуло дегтем, от черного едкого дыма защипало глаза. Он поднял факел выше: отражая пламя, сверкнули на стенах кристаллы соли. Туннель был широк и медленно спускался вниз. И чем ниже он спускался, тем сильнее преображался воздух, становясь сухим и будто звонким.
Странное место эти соляные месторождения, размышлял, глядя по сторонам, Этьен. Остатки древнего высохшего океана. И нынче он, как древняя рыба, плывет по туннелю и совсем не испытывает страха перед вооруженным и явно безумным убийцей. А напротив, чувствует нечто вроде эйфории. Возможно, думал он, это есть влияние здешнего подземного воздуха. То же чувствует и тот, другой, вдруг понял он, прислушиваясь, – все было тихо, лишь шуршал под ногами соляной песок. Насыщается здешним эфиром и кажется себе бессмертным хозяином подземелья. Чародеем, лишающим жизни своих ундин.
Тем временем факел, все более разгораясь в его руке, осветил нечто непредвиденное: вместо одного туннеля перед майором ныне зияло два. Оба зева были абсолютно равновелики и одинаково темны, и понять, по которому следует продолжить путь, казалось невозможным. Ошеломленный, Этьен сделал еще один шаг.
Глава двадцать четвертая
Удалите, удалите от глаз моих эту картину, сдвиньте с сердца о ней воспоминание!
Дуня знала о чести и о том, как честь повязана с данным словом. Оттого его еще и зовут честным. Но есть кое-что еще, о чем слова не дают, потому что оно и так сидит внутри у каждого с рождения: защитить семью. Серп луны дробился в воде, темные деревья шептали по берегам. За поворотом с воды сорвалась с истошным криком огромная тень. Отдышавшись от нечаянного испуга, Дуня поняла: цапля.
Честь семьи дороже ли личной чести? Для дворянина начала XIX века подобного выбора не существовало – оступившись, ты лишал чести семью. И напротив, бесчестье семьи вечной отметиной ложилось на каждого из ее членов. Выбор имелся лишь меж меньшим и большим злом. И он оказался довольно прост. На секунду княжна подумала взять с собой француза – чуждость Этьена ее кругу в данном вопросе обернулась бы внезапным благом. Авдотья не сомневалась, что сможет положиться на его молчание. Пусть даже его нескромность способна была испортить ее репутацию, а дурная репутация, в свою очередь, с легкостью уравняла бы законную наследницу и бастарда. Но Дуня была уверена: столь низкий расчет даже не пришел бы майору в голову. И все же при мысли, что ей придется открыться – кому угодно, любой живой душе, – ее охватил такой замешанный с темным стыдом ужас, что она мгновенно отказалась от этой идеи, и потому нынче в полном одиночестве вглядывалась в берега, чтобы не пропустить оставленных еще в детстве меток. Не будь войны, думала Дуня, план был бы ясен: продать имение вместе с семьями пострадавших крестьян. А его – она не решалась назвать безумца по имени – отдать в те страшные доллгаузы[60] на Божедомке и Мясницкой, мимо которых Авдотья даже в закрытом экипаже проезжала с зажмуренными глазами.
Да, но сейчас, твердила себе Дуня, идет война. И в общей неразберихе можно было бы обойтись без следствия и официального признания родственника безумцем. Они могли бы вновь увезти его за границу. Снять просторный деревянный дом и хорошую сиделку. Неподалеку от знающих врачей, – мысли Авдотьи прыгали, словно птицы, с ветки на ветку. Додумалась она даже до необходимых для больного преобразованиях в старом замке в Гаскони, где они жили бы поживали с де Бриаком долго и счастливо, оставив «ему» лишь часть замка с красивою башнею. В Гаскони прекрасные виды… И тут же княжна начинала уговаривать себя, что он, конечно же, не виноват, как она смела так сразу увериться в его виновности? Подумаешь, книга немецких сказок! Нет-нет! Есть другое объяснение, и она его получит! Однако вновь возвращалась мыслью к темному экипажу с туго задернутыми шторами. Увести его подальше от тех мест, где он творил страшные свои дела! Исчезнуть в полной сумятице наполеоновской кампании, спасти – вот главное!
Предстояло еще объяснение с отцом и матерью; от сей перспективы в голове у Дуни совсем путалось, а к горлу подступала тошнота. Об этом она подумает позже – и, возможно, найдет способ не испугать до смерти папá и маман. «Боже мой, – снова заголосил в голове растерянный, совсем бабий голос, – оба родителя сойдут с ума от горя». Всех, всех придется держать в замке в Гаскони! Замок велик, но, возможно, Этьен откажется от обилия ее безумных родственников и заподозрит Дуню в том, что и сама она также повредилась рассудком… Тогда все-таки больница где-нибудь в Швейцарии, пыталась собраться княжна с мыслями. Но ей представилась одинокая жизнь близ Женевского озера и она, в черном платье и глухой вдовьей вуали, приходящая каждую неделю навещать «своих». «Матерь Божия, – взмолилась она, – к Тебе прибегаю аз, окаянный и паче всех человек грешнейший: вонми гласу моления моего и вопль мой и стенание услыши. Не презри отчаяннаго и во гресех погибающаго…»