Собственно, такие учреждения существуют — это сквоты наркоманов, это помещения малосимпатичные. И подчас грань между сквотом и музеем современного искусства неуловима — однако определить ее так же просто, как и с писсуаром Дюшана: когда сквот захватывает культурное пространство, он превращается в музей.
Авангардному искусству в Берлине для вящего торжества надо захватить Картинную галерею классики, девушкам из авангардной группы надо кривляться в Храме, мастеру дефекаций надо гадить под Ван Гогом — иначе деяния останутся на уровне туалета. Авангард — искусство паразитическое, в качестве паразита только и может существовать — сорняку надо обвиться вокруг ствола, хулигану надо утвердиться на классическом плацдарме.
Авангардное искусство по определению не может существовать автономно — это не автономное искусство. И это не революционное искусство. Это искусство ничего и никогда не хотело утверждать или строить. Как ничего не хочет строить демонстрация на Болотной. Протестная демонстрация не есть революционная демонстрация. Мы хотим нагадить под картиной, но сами рисовать не собираемся, да и не умеем.
Обывателю объясняют, что такая стратегия — условие свободы. Приводят глупейшую фразу, приписываемую Вольтеру: «я не согласен с тобой, но отдам жизнь за то, чтобы ты мог высказать убеждения, с которым я не согласен». И мы повторяем эти глупейшие слова. И удивительно, насколько это глупейшее желание отдать жизнь именно за дрянь — совпадает с намерением государства забрать у тебя жизнь за дрянь.
Как-то само собой получилось, что культура стала заискивать перед шпаной, перед фашистом, перед оголтелым невеждой — надо оправдываться за то, что веришь в Бога, в семью, в законы общежития. Это, вообще говоря, ровно то же самое что оправдываться перед государством за нежелание участвовать в грабительской войне, признавать разделение на рабов и господ, и так далее.
Я не хочу отдавать жизнь за нарисованную пиписку ровно по той же причине, по какой я не признаю господства богатого над бедным. И причина эта имеет простое название — уважение к духовным ценностям.
Берегите силу протеста. Это сила нужна обществу.
Не надо отдавать жизнь за негодяя, который испражняется в музее. Найдите более достойный повод. А если ваша жизнь не представляет для вас ценности, подумайте о жизни себе подобных. Они этого не заслужили.
Скованные одной цепью (20.08.2012)
Разница между интеллигентом и мещанином — простая.
Но это принципиальная разница.
Интеллигент это тот, кто мировую проблему — делает своей личной проблемой.
Мещанин это тот, кто свою частную проблему — делает мировой.
Интеллигент ревнует к Копернику, а не к мужу Марьи Ивановны.
Мещанин, когда покупает сервант, полагает, что в целом мире стало несколько лучше.
Интеллигент борется за свои права, — за те права, которые дают возможность выполнять обязанности. Право интеллигента — это право исполнить долг перед другими.
Мещанин борется за свои права обеспечить персональную комфортную жизнь.
Иногда складывается впечатление, что мещанин и интеллигент борются за одно и то же.
Мещанин говорит интеллигенту: вот, ты за свободную личность, да? И я тоже за свободу! Я даже воплощаю искомую свободную личность.
Мещанин говорит: ты, интеллигент, борешься за мои права — и я борюсь за свои права! Значит, мы заодно!
У интеллигента возникает иллюзия, что мещанин его союзник — просто интеллигент занят глобальным вопросом, а мещанин посвятил себя частному сектору.
Однако, здесь ошибка.
Интеллигент ищет свободную личность, для которой боль всего мира — его собственная боль. Свобода интеллигента состоит в возможности разделить ответственность любого, даже дальнего.
А мещанин мечтает стать свободной личностью, которая отстояла свои права на отдельное от мира существование.
В этом пункте — смысловой подвох. Интеллигент отстаивает права личности, и мещанин — отстаивает права личности. Остается незамеченным, что под словом «личность» они имеют в виду совсем разное.
Для мещанина главным является частное, персональное. Персональным для интеллигента является весь мир — его частный интерес предельно широк.
Порой мещанин задает вопрос: разве у меня нет прав отстаивать свой персональный комфорт? Ответ прост: права такие у тебя есть, если не воруешь. Но у общества есть право не считать твои права приоритетными.
Это, так сказать, круговорот мещанской морали в природе.
Общество — такой же мещанин, как и ты сам. Общество смотрит на тебя и думает, что бы еще у тебя забрать. Оно, как и ты, заботится в первую очередь о своем комфорте. Если ты имеешь право на комфорт, то и общество имеет право на свой комфорт. Тебе нравится много иметь, но и обществу это нравится. Иногда ваши права входят в противоречие — что делать! Пусть победит сильнейший.
В момент такого столкновения мещанин обращается к интеллигенту и говорит: ущемляют мои права, права свободного индивида! Я хотел быть независимой личностью, иметь индивидуальную цель. А тоталитарное общество меня обокрало.
И тогда интеллигент начинает бороться за мещанские права, полагая при этом, что борется за абстрактную свободу для каждого.
Важно то, что интеллигент ошибки не совершает — он просто включает и мещанскую проблему тоже в число прочих проблем мира. Все проблемы мира — его личные, в том числе и эта.
Но вот отождествлять мещанина с интеллигентом на том основании, что они оба борются за права — не следует.
Последние пятьдесят лет прошли под лозунгом «борьбы за права человека» — но боролись мещанин и интеллигент за разное.
Вот так и получилось, что в борьбе за свободу, которую вели интеллигенты — победили мещане. В настоящий момент мещанские права под угрозой — и происходит привычный социальный трюк: мещанские права выдаются за общечеловеческие. Мещанину ужасно обидно осознавать, что он мещанин. Тем более обидно, что он и Кафку читал, и сидел в одном ресторане с известным философом и вообще он за свободу. Попробуйте, скажите мещанину, что он мещанин — и он испытает сердечную муку. В дни мещанских испытаний мещанин переживает интеллектуальный катарсис.
Но вы не верьте. Проверить просто: тот, кто заботится о правах рабочих — интеллигент, а тот, кто заботится о правах мещан — мещанин.
Гора (22.08.2012)
Сезанн всю жизнь рисовал гору Сен-Виктуар. В любом музее, в любой стране вы найдете картину с изображением этой горы — Сезанн нарисовал сотни холстов с этим сюжетом.
Гора находится недалеко от его родного города Экс-ан-Прованс, где он и жил почти всю жизнь.
Сезанн приходил на одно и то же место много лет подряд, расставлял треногу, ставил холст, писал склоны горы. Писал крайне медленно: наслаивая краску поверх уже написанного, добиваясь того, что мазки превращались в камень, поверхность картины сама делалась как горная порода.
Сезанн был упорный человек. Жил один, всякий день рисовал, поклялся, что умрет за работой, слово сдержал: возвращаясь с мотива (как раз писал гору Сен-Виктуар), упал и умер.
Это была последовательная жизнь. Из модного Парижа он уехал, в светской толчее участия не принимал, вовсе не выставлялся, к мнению знатоков (тогда, как и сегодня, хватало знатоков) был равнодушен. Современники отмечали его неуживчивый характер, он говорил, что думал, а о современниках хорошего не думал. Сезанн не любил современных ему импрессионистов, терпеть не мог салон, и даже социальные активисты вызывали у него неприязнь.
Был католиком, по воскресениям ходил к мессе, копировал римские статуи — и почти каждый день шел рисовать гору Сен-Виктуар.
Было бы логично предположить, что этим изображением Сезанн хочет нечто сообщить зрителю. Все что делал Сезанн, было основательно — данное высказывание обязано быть продуманным.
Сезанн был исключительно умен, думал ясно, его собеседником и ближайшим другом юности был Эмиль Золя, признававший умственное превосходство Поля. Вообразить, будто Сезанн выбирал объект случайно, потому что тени легли красиво, — невозможно.
Следует исходить из того, что эта тема — гора Сен-Виктуар — значима.
Сезанн работал в своем городке — в то время как мир и Францию потрясали различные волнения: политические и интеллектуальные. Началась и кончилась франко-прусская война, отшумели победы Бисмарка, объединилась Германия, проиграл Луи Наполеон, процесс Дрейфуса сплотил наиболее пылких из посетителей кафе на бульварах. Общество бурлило, его бывший друг Золя выступал с гневными речами, а Сезанн не обращал никакого внимания на общественные бури.
С Эмилем Золя он разругался, называл его «дураком».
Золя, разумеется, дураком не был, Золя был автором великих романов, манифест «Я обвиняю» существенно более важный документ, нежели кокетство современных нам бульварных писателей.
И однако Сезанн остался равнодушным к красноречию Золя. И к прусским победам. И к тому, что общество разделилось на анти-дрейфуссаров и про-дрейфуссаров — остался равнодушным тоже. Возможно, он и сочувствовал еврею Дрейфусу, но это ничем не подтверждается. Скорее всего, он о Дрейфусе даже и не думал…
Точно так же он был равнодушен к современной ему эстетике: к импрессионизму — тогдашнему авангарду. Сезанн относился без энтузиазма к летучим мазочкам импрессионистов, к колебаниям недомалеванных вуалей, к лиловым теням и к бликам на воде; сам он занимался принципиально иным — прямо противоположным.
Сезанн упорно повторял формулу: «Я желаю оживить Пуссена на природе». Эту фразу не вполне понимали, приписывали Сезанну геометризм — оттого что он однажды обмолвился, что природу трактует через формы «цилиндра, конуса и шара». Кубисты считали его своим предтечей, мол, он так же рушил форму, как мы. А он не рушил — он упорно строил.
Фраза о Пуссене, не очень понятная, означала следующее:
Искусство измельчало, впечатления и легкие удовольствии частной жизни — заставили забыть о том, что живопись призвана формовать мир, придать конструкцию всему сущему. Главная миссия искусства принесена в жертву суете и моде.