Сетевые публикации — страница 72 из 108

Шутка и высмеивание есть по определению — тень серьезного слова, даже тень тени — ибо само высказывание уже есть интерпретация идеи.

Если следовать логике Платона, чувственное воплощение идеи в предмет — есть «тень» идеи, но здесь возникло нечто обратное — а именно: отброшенную предметом тень объявили идеей. Подмену эту произвела философия пост-модернизма, а московский концептуализм довел это противоречие до абсурда.

Так возникло властное царство теней, отброшенных смыслами — но собственного мира тени не создали.

Тень нуждается в субъекте, ее отбрасывающем, но и ненавидит этого субъекта — за первичность. Это ненависть спонтанная, вспыхивающая к любой законченной и самодостаточной форме. Не только картина умерла, не только роман не нужен, но любое серьезное вызывало легкий приступ тошноты, милую зевоту — и остроту, остроту, остроту в ответ. Так они все шутили и шутили, пожилые юмористические юноши, симулякры искусства, конферансье русской культуры.

Стайки молодых людей, называвших себя концептуалистами, не придумали ни единой концепции (так сложилось, что концептуализм не продуцирует концепций), но занимались тем, что разрушали идеологические табу. И это было очень важной, карнавальной работой. Тогда появилось понятие «акция» — артистов звали на площади, на улицы, производить действия, коллективно пошутить, сделать что-либо нелепое и смешное. Это должно было противостоять табу социалистического коллектива.

Юноши ездили на природу, вешали между деревьев смешные лозунги, фотографировались, смеялись — безобидная, в сущности, деятельность. Эту деятельность стали называть контр-культурой, актуальным творчеством.

Сначала шутили над социальными табу и это было смешно, потом они шутили над идеологией и это было здорово, потом стали шутить над культурой и это стало глупо, потом стали шутить над страной и это стало противно. А потом стали шутить над народом — и это сделалось отвратительно. Народа, вроде бы уже и не было в природе — где он, этот самый народ? Носители смеховой народной культуры — это ведь отныне интеллигенты!

Однако народ тем временем продолжал существовать. Его страна распалась, его нищенские сбережения обратились в пыль, его будущее сделалось сомнительным — но народ все еще жил. Народ еще посылали на войны — в Чечню, или в Абхазию, или в Приднестровье. Народ привычно продолжали убивать — взрывая дома, лишая пенсий, отключая электричество. Причем делал это не злокозненный президент и его коррумпированная клика — а так сказать, вся система вещей, именно принципы блага, которые исповедовала городская потребительская община — финансовый капитализм, рынок, корпоративные истины.

Можно ли оставаться носителем «народно-смеховой культуры» и одновременно быть включенным в систему корпоративного правления? Можно ли быть скоморохом, зовущим к тожеству финансового капитализма? Этот вопрос благополучно разрешен на лондонских эстрадных концертах оппозиционной куплетистики — да, скоморох может быть не левым, но правым. Но меняет ли это суть скоморошества — это вопрос открыт.

По идее, смеховая культура должна выражать сочувствие угнетенным и осуждение угнетателей. Но произошел моральный сбой: среда потребителей шутила, но осуждать систему вещей не хотела — шутливые акции были плотью от плоти акций финансовых, концептуализм стал официальным языком финансового капитализма, а вечная шутка — сделалась чем-то вроде дежурной улыбки банковского клерка.

Над народом скоморохи финансового капитализма шутили не со зла. Бенефициары шутливых акций ничего другого не умеют: могут или острить — или кусаться, если значительность острот поставлена под вопрос. Это довольно нелогично: если разрешено высмеивать официальную культуру, то должно быть разрешено высмеивать тех, кто высмеивает официальную культуру: академиков осмеяли, теперь пошутим над теми, кто их высмеял, но этого уже нельзя. Шутки объявили «неприкасаемым запасом» второй культуры, то есть, идеологии. Так возникло неожиданное развитие теорий Бахтина и Ленина — появилась «анти-народная смеховая культура», идеология нового времени.

Полдень культуры.

Вторая культура, разумеется, есть — это идеология, тень живой культуры. При советской власти такой тенью русской культуры стал соцреализм, в эпоху разворовывания Российской империи — тенью культуры стал концептуализм, официально объявленный актуальным искусством победившей демократии.

Тень у культуры имеется всегда, но время от времени эта тень удлиняется — длина тени прямо пропорциональна степени гниения общества. В гнилых государствах тень культуры — то есть, идеология, неимоверно длинна. В эпоху Возрождения, в эпоху Просвещения германских княжеств, во время Перикла — тень у культуры короткая.

Эти времена, когда тень коротка, следует определить как Полдень культуры — и потому, что тень идеологии сжалась, и потому, что само здание культуры явлено во весь рост.

Культура народа — здание цельное, многоэтажное и сложнопостроенное, но это единое здание. И язык у этом здании один, органично сплавляющий в себе жаргон жонглеров и латынь монастырей, язык революционных матросов, брань таксистов и истовую проповедь Аввакума. И Чаадаев, и Толстой, и Маяковский, и Аверинцев — это все один и тот же язык, это одна и та же культура. И Хармс — и Шолохов, и Гумилев — и Симонов — это одна и та же русская культура, как это ни покажется оскорбительным для тех, кто делит культуру на «белых» и «красных». В конце концов, и Гумилев и Симонов — оба были солдатами, и знали что такое воевать за Родину. Но есть и еще более важное основание единства.

Именно про это основание единства и написан «Гаргантюа и Пантагрюэль». Книга эта — оглушительно смешная и исключительно серьезная одновременно, как и все книги такого, эпического замысла — «Дон Кихот», «Похождения Швейка» или «Пиквикские записки» Диккенса.

«Гаргантюа и Пантаргюэль» — есть фактический Новый, Новейший Завет времени Ренессанса. Это новое Пятикнижие, где Бог-отец и Бог-сын явлены в окружении современных им апостолов-бражников, Эпистемона, Эвсфена, брата Жана, Панурга и других, общим числом двенадцать. Рабле нисколько и не скрывал своего религиозного, архи-серьезного замысла — и то, что ему было «милей писать не с плачем, но смехом, ведь человеку свойственно смеяться» — не исключает того, что целее книги серьезнейшая. Это был столп веры — освобожденной от ханжества, иерархии лизоблюдов, жестокости мирских царей. Вера Рабле была в христианское свободное государство, модель которого он нарисовал в проекте Телемской обители, построенной братом Жаном по воле Пантагрюэля. Эта фактическая утопия равенства и братства — подобна теологическому проекту всемирной монархии Данте. В этой конструкции и содержится смысл послания Рабле.

Этот столп веры поддержан рыцарем Дон Кихотом Ламанческим, Пиквиком, которого иначе как ангела во плоти и понять невозможно, и героем Швейком — воплощением не столько шутки, сколько сострадания к народу.

Теория двух культур (официальной мертвой и параллельной живой, смеховой) — властно овладела умами, даже и спросить неловко: а вдруг Бахтин — ошибся, и дву-культурности нет никакой? Однако и в святости КПСС некоторые усомнились, и вопрос такой правомерен. И Поппер не во всем прав, и Деррида не безупречен, и деконструктивизм не единственный инструмент анализа реальности, и шутка — не рефлексия. Мы обязаны допустить такой поворот рассуждения — хотя бы в качестве уважения к тому рассуждению, что тотальных истин не бывает, и если Поппер в этом отношении прав, то его теория первой должна быть подвергнута сомнению.

Не существовало общего для всех тоталитаризма, нет единой для всех свободы, фашизм и большевизм — разные степени угнетения, нет общего зла, но есть множество градаций зла — как нас учит Данте и Святое писание. Жизнь и история сложнее либеральной дихотомии: и культура сложнее дихотомии тоже.

Менестрели и монахи Провансаля и Лангедока, альбигойцы и крестоносцы, большевики и белогвардейцы, нищие и короли, бомжи и финансисты — это одна культура, Эти люди делят одну история, в которой смех и слезы сплавлены в одно, как это ни банально звучит — этот сплав и есть судьба народа, судьба культуры.

Не было отдельной второй культуры, но идеология — инструмент управления культурой имеется. Иногда идеология выдает себя за авангард — так Тень из сказки Шварца стала премьер министром. Надо сказать тени: «Тень, знай свое место!» и тень растает.

А культура у общества бывает только одна, как свежесть у осетрины, как язык у народа.

И смеховая культура народа образует единое целое с культурой монастырей, великие трубадуры — воплощают знание и насмешку над знанием, веру и сомнение — и все одновременно. Сочетание несочетаемого — это и есть культура.

«Куда бы ни пошел, везде мой дом, чужбина мне — страна моя родная», — эти противоречия совместимы, — «отчаянье мне веры предает, я всем принят — изгнан отвсюду», — писал Франсуа Вийон.

Памятник Вийону, бродячему поэту, поставили у Парижского Университета Сорбонны.

Наш добрый знакомый (08.07.2012)

Мопоссан изобразил «милого друга» — беспринципного журналиста, который делает карьеру аморальным способом, готов на бытовые мерзости, но в целом этот журналист не страшен. Противен он очень, но не отправит же вас милый друг не гильотину.

А добрый знакомый однажды отправит.

Когда мы произносим страшные слова ЧК-ОГПУ-НКВД-КГБ, то представляем себе жутких палачей: Ягоду, Ежова, Берию.

Недобрым словом поминаем основателя ЧК — Дзержинского, «пламенного рыцаря революции», но его идентифицировать с абсолютным злом сложнее — надо попутно развенчать миф о помощи беспризорным, и тд. Кстати, заявил о выходе из ЦК в связи с Кронштадтом, отказался стрелять в матросов. Словом, Дзержинский — это символ насилия, а конкретное зло воплощают именно эти изверги — Ягода, Ежов, Берия. Они ужасны — маньяки, вульгарные, необразованные, ненавидящие интеллигенцию, любящие унижать и мучать людей.