Севастополь — страница 10 из 69

— Вот это дело: кормют как полагается!

— До перевороту-то гнилой чечевицей натрюкивали, как свиней, а теперь…

— Теперь солдату жисть!

— От такой жисти за шиворот не оттащишь!

Шелехов не успел доесть своей порции, как с улицы ворвался студент в распахнутой шинели, задыхающийся от спешки и нетерпения, ринулся прямо к стойке.

— Керенский! — крикнул он. — Проехал сейчас мимо, на Каменноостровском — митинг!

— Керенский? — и обе барышни вспыхнули смеющимися глазами, растерялись, заторопились вперебой: — Ну, кому же, кому же здесь остаться, господа?

Шелехов слышал фамилию Керенского сегодня не в первый раз. Он припомнил фотографию худощавого, безликого кого-то. Длинные стенографические отчеты в газете «Речь»… Так этот… трудовик?

Из задней комнаты выскочили еще студенты и барышни, совали на ходу ноги в калоши, студенты поправляли сзади курсисткам меховые воротники, убирали за воротники кружева с голых шеек; высокий румяный путеец губами коснулся щеки белокурой барышни, той самой, в которую на минуту влюбился Шелехов, и всполохнул, должно быть, от этого прикосновенья весь. Что им солдаты, грязная уличная ночь, Керенский?

О, если бы и Шелехову вырваться из этой жратвы, с ними бы, с красивыми, кипеть молодой кровью!..

На улице дул ветер, горели фонари, сперлось от стен до стен многоголовье. Пели:

Вставай, подымайся…

Витали над народом, играли кровавой чернотой знамена.

— Где же этот Керенский? — спрашивали в солдатской гурьбе. — Он теперь, говорят, главный после свободы-то.

— К царю поехал, от престола отрякать.

От толпяного отлива остались кучки, толкались на мостовой, спорили. В одной плясала барыня в шляпе сковородой, на которой торчал пучок грязных цветочков, будоражно выкликивала:

— Это же пасха, господа, смотрите, пасха! Кругом радость, все ходят такие добрые, все возлюбили друг друга, брата увидели в человеке. За это в тюрьмах гнили, боролись… страдальцы наши дорогие.

Барыня, хлюпая, наскочила на густобородого кулемистого солдата, охватила его хиленькими ручками и зачмокала в щеки.

— Брат наш меньший… брат!

Солдат конфузливо высвободился, постоял, сбычившись, не зная куда деваться, потом потихоньку сгинул в сторону.

— Николай… — слышалось в другой толпе, — отречется, держу мазу. Все равно в собачий ящик попал!

— Поехали… неизвестно.

— Керенский…

Тут другая барыня кипятилась, повертываясь словно заводная:

— Все равно, господа, все равно без династии нельзя. Мы неграмотны, да, мы неграмотны, господа, мы дики! Нам войну надо кончить. Ну, пусть будет монархическая конституция, как в Англии. Разве Англия не свободная страна?

Она уцепила Шелехова за рукав и стрекотала в упор:

— Вот, матросик, вам разные ораторы говорят, что царя не надо, а ты сам подумай, матросик, как же это в нашей Расее без царя! Ты вот, наверно, сам кричишь за республику где-нибудь, а понимаешь ты, что такое республика? Я вот тебе расскажу, как в Англии…

Народ темно сдвинулся вокруг, глядя на обоих. Шелехов почувствовал, что все с любопытством ждут, как он, матрос, отнесется к словам этой барыни, чувствовал, что обязан сделать что-то особенное, чтобы не уронить кронштадтской славы… А барыня все липла:

— Ну, как же в нашей Расее без царя жить, ты сам посуди, матросик, как же без царя?

Шелехов напружился злобным озорством весь, до краев, даже щекотно лопнуло в голове. Он нарочно помедлил и, глядя поверх барыни, с наглой раздельностью сказал:

— Повесить твоего царя.

Барыня тонко вскрикнула, сжав щеки ладонями, и замигала белесыми отупевшими глазками. В толпе кто-то поддерживающе, злорадно заржал. Дальше на панели Шелехова догнал какой-то черный ватный пиджак и пошел рядом:

— Молодчина, браток! С этими, с господинчиками… нам еще много делов будет…

Вереницы огней плыли от Каменноостровского.

— Отрекся! Подписал! — кричали на бегу, ловили листки.

Моторы промчались замедленно, на них стояли опять те же счастливые офицеры и студенты, по снегу бежал и падал народ, там и сям вспыхивало, обваливалось лавой:

— Ура-а-а…

Вот — вот, казалось, загудят, потрясая ночную землю, всемирные колокола. Будто и на самом небе, над головой валил тысячами народ. За криками, за темными, неосвещенными домами, за годами войны чудился лазоревый, неописуемый рассвет. И Шелехов, сладко леденея от какой-то гордости, в исступлении кричал, бежал вместе с народом, сам не зная куда.


Глава пятая

Где-то неожиданно быстро и ладно выяснилось все с производством. Аппарат государственный, приглохнувший на минуту под обвалом необычайных событий, заработал опять точно, заведенно, безостановочно. Правда, на вещи и лица падал какой-то тревожный, как бы предгрозовый свет, многое казалось непрочным, только сегодняшним, но магазины торговали опять, в армию призывались новые возрасты, с фронта поступали сводки о военных действиях, и, стало быть, юнкеров производили в офицеры.

Через неделю юнкера побывали в Ораниенбауме, там им выдали палаши, кортики и револьверы офицерского образца, а также понемногу денег на уплату портным за обмундирование. Они узнали, что производить их будет в Государственной думе военный министр Гучков..

Был назначен день и сборный пункт в школе.

Все яснее светилось небо между тесными крышами Петрограда, все чаще опахивало под рубашкой, по всему телу, что-то содрогающее, веселое: будто проломлены огромные окна в свежий холод, в свет… Снег с тротуаров не счищался, лежал осклизлыми буграми, меж ними хлюпали ямы с водой, — это тоже было весело, предвесенне, и целые дни, как в праздники, радуясь, хлюпал ногами прохожий, бездельный люд, выступали процессии со знаменами, толкались толпы солдат, летели военные мотоциклетки.

Набродившись за длинный полдень, Шелехов ненадолго заходил в свою комнату на Зелениной, брякался прямо в шинели и сапогах на кровать, отдыхал с открытыми глазами. И оттого ли, что не раздевался, казалось, не было кругом никаких стен, дует ветер, и ходит свет. Аглаида Кузьминишна с любопытством, будто между прочим, заглядывала к жильцу, присаживалась на стульчик напротив, сложив крестиком ручки на мощных коленях.

— Замыкались вы, Сергей Федорыч, бедненький. И что это за охота по страстям таким ходить: оглоушат еще где, народ-то ведь какой стал, вольный, непочетливый. Вон Петя раз идет…

— Я, Аглаида Кузьминишна, ничего не боюсь, — смеялся Шелехов, — у меня вот…

И, вытащив из кармана граненый браунинг, играл им перед ужасающейся собеседницей, играл и с озорными мыслями любовался, крал глазами аппетитную ее сласть: тугой пробор с гладкими полированными начесами, притянутыми к дородным яблочным щекам, круглые, кукольно-синие глаза, губы пунцовым крестиком… ах, непочатая малина. И стыдился и сладко слабел от запретных, теперь, казалось, легко сбывчивых надежд.

— Я, Аглаида Кузьминишна, теперь сам в революционеры записываюсь, вот что! — поддразнивал он ее.

Хозяйка все понимала по-своему.

— Да ведь вы-то образованные, вам почему и не записаться, ежели вы с головой. А это-то выхлачье темное, куда оно-то лезет? Что они смыслят?

В еде Шелехов не нуждался: ее можно было найти на каждом перекрестке, даровую, веселую, с митингами, со спорами, с оживленной безалаберной толкотней. С некоторыми из солдат и матросов завязывалась дружба — на день, на два… потом теряли друг друга в безыменном человечьем море. Жить было интересно, привольно, — пожалуй, не хотелось даже, чтобы там особенно торопились с производством. Кто знает, куда еще загонят потом… Кронштадт? Севастополь? Гельсингфорс? А может быть, и фронт?..

В день производства случилась маленькая неприятность: портной неожиданно запоздал с обмундированием. Впрочем, Шелехов особенно не досадовал, ему самому не хотелось тащиться в школу, так как он мог встретить своих здесь, у Таврического дворца. А к этому часу все уже было готово.

И вот сброшено матросское барахло — шинель, форменка, брюки, пудовые обмоклые сапоги, пропитанные днями бедности и строевой муштры.

Вместо казенных ботанцев — модные женственные ботинки на пуговицах, любезно предложенные в кредит квартирохозяином, Петром Прохорычем. Вместо грязной полосатой фуфайки — синий китель, охвативший стан тепло, и ласково, и ловко. Одеревенелый, щемящий шею воротник заставил вздернуть повелительно подбородок.

Шелехов одевался и, сладостно медля, застегивал под кителем портупею золоченого, с царским вензелем, палаша.

Теперь можно было подойти к зеркалу, и в груди упало тягуче, блаженно…

Оно стояло в темном простенке, огромное, сначала мутно-неразборчивое, как вода.

Оттуда, обернувшись на ходу, осматривал Шелехова какой-то смугловатый морской офицер, невысокий, стройный, обтянутый в талии по-женски, мерцая через плечо темными юными недоуменными глазами.

Шелехов очарованно замер.

То был недостижимый офицер, виденный им когда-то у Александровского сада или на Морской, где-то в том кипучем, полном нарядных женщин и автомобилей районе. Женщины глядели на него с приманивающей усмешкой, его ждала особенная, прекрасная судьба…

Ему не терпелось, хотелось поскорее испытать, как это он пойдет по городу совсем другим человеком, каким никогда не был раньше, как будут смотреть на него, другого. Он торопливо расплатился с портным и почти выбежал на улицу. И там, на ярком свете, он почувствовал, как кричит на нем и блестит новенькая, форма, и ему казалось, что все прохожие оглядываются на него.

Ему было приятно, что солдаты, встретившиеся с ним, почтительно расступились, пропуская его по панели, хотя чести и не отдали. Он прошел мимо них, как в тумане. Дальше показались артиллерийские юнкера. Шелехов подобрался весь, заранее скосил глаза на сверкающий край погона: юнкера не могли пройти мимо офицера так же равнодушно, как солдаты, они ревниво соблюдали воинские традиции. И действительно, поровнявшись с ним, юнкера дрогнули, выбросили вбок остолбенелые морды и ретиво протопали мимо, держа ладонь у козырька.